так. Но зачем же убиты дети? Ведь это же именно дети! Ведь девочке не более двенадцати лет, мальчику — не более десяти… Зачем это немцам?! — таково было общее недоумение.

О гитлеровских зверствах писали в газетах. Но, может быть, это были отдельные патологические случаи? Нет!

«Так что же такое фашисты? — думал Баграмов. — В чьи же руки попал я вместе с тысячами бойцов?

Гитлеровцы умышленно и расчетливо взрастили целое поколение палачей. Коричневые блузы, выдуманные в мюнхенской пивнушке как форма «нацистов», были напялены на немецких парней в возрасте перехода от отрочества к юности, и эти форменки сыграли для их сознания роль деревянных колодок, которыми в течение столетий калечили ноги своих девочек китайские аристократы: человеческое сознание немецкого юношества остановилось в развитии, втиснутое в колодки нацизма — новой формы осатанелого от воинственности, нищего духом пруссачества.

Когда осатанелый от мании величия прусский лавочник ринулся покорять планету, катастрофически унизительная вивисекторская операция фашистов над молодыми немцами обнаружилась во всем ее обезьяньем безобразии: чувства человечности, понятия правды, справедливости, красоты — все это оказалось вытравлено из опустошенных душ нового поколения той самой нации, которая первой когда-то восстала против сумрака католицизма, которая когда-то родила великую философию и полную мысли поэзию, создала могучую музыку.

Все было растоптано и унижено в самой их стране. Сапогами фашистского низколобого орангутанга в погонах была попрана прежде всего сама Германия, сам немецкий народ, употребленный круппами, герингами и гиммлерами для унижения прочих народов.

Лишенные права черпать даже из книг своих, немецких писателей понятия о человечности, обязанные считать героем, достойным подражания, уже не Вильгельма Телля, а фашистского погромщика, уголовника Хорста Весселя, они потешались на занятых землях меткими выстрелами в кошек или в детей, не делая между ними различия и не будучи даже способными постигнуть умом это различие.

Поколение тупых недоучек фашисты приспособили для того, чтобы убивать или стоять с бичом над толпою рабов. Они даже не в состоянии понять, что вместе с этой растерзанной русской женщиной, с этими убитыми детьми лежит в дорожной грязи униженная Германия, пьяная от нацизма, превращенная в насильника и палача.

Придя домой, возвратясь к семье, этот Ганс или Руди не скажет ни матери, ни сестре, как он был унижен на службе у фюрера. Он скажет им, что воевал, и они поверят… А он просто палач, тупой, ничтожный мертвец, автомат с автоматом. И, может быть, кто-то дома о нем волнуется, плачет, не зная его позора… — думал Баграмов, глядя на этих конвойных солдат. — И вот эти полчища гнусных нигилистических карликов захватили нас в рабство! Да, эти будут стремиться нас всех уничтожить, особенно в тот момент, когда на них самих надвинется гибель…»

Однажды фашисты оказали пленникам «милость», разместив раненых на ночлег не так, как здоровых, под дождем и осенним ветром, а в громадном колхозном сарае, набитом сеном почти до крыши. Валившийся с ног после дневного марша Баграмов был счастлив, что на правах раненого его впустили в сухое и защищенное от леденящего ветра место.

Он забрался в дальний угол, под самую крышу, и начал рыть себе в сене яму. Он рыл ее половину ночи. Уже откопав «гнездо» в метр глубиною, Емельян сполз в него и продолжал, как крот, рыться глубже, добиваясь, чтобы, засыпанный сверху сеном, он мог вытерпеть, если по нему будут ходить ногами… Но тепло и усталость свалили его прежде, чем он завершил работу. Он позволил себе «чуть-чуть» отдохнуть и… уснул. Во сне все надежды его сбылись. Немцы ушли. Какая-то старушка пришла в сарай, принесла молока и хлеба, и Баграмов с жадностью ел и пил до тех пор, пока над ним не послышалась немецкая брань и тяжелый удар приклада пришелся ему меж лопаток… Баграмов открыл глаза. Солдат стоял рядом с его ямой и что-то кричал. Емельян не мог разобрать слов, кроме «зухен».[22]

— Цу кальт, постен![23] — пробормотал он, стараясь произнести спокойно и желая внушить солдату, что от холода он и спрятался в яму.

— Ja, es ist zu kalt, — мирно согласился солдат, — aber es ist Zeit zu marschieren. Los! Tempo![24] — вдруг закричал он, ткнув Емельяна прикладом в бок.

Это наблюдали два пленных санитара, носивших тяжелораненых из сарая в повозку.

— Чудак ты! — сказал один. — Яму выкопал, а не зарылся! На том конце сарая двое раненых уже неделю живут. Как немцы уйдут, так женщины из деревни приходят, их кормят. Дня через два их взять обещают в деревню…

От этих слов Емельяна защемила тоска, словно он уже вырвался и вторично попал в плен. Как же он мог так заснуть и проспать возможность освобождения! Как можно это простить себе!

День начался как обычно: колонну построили по шесть человек в ряд, скомандовали «марш», и гигантское шествие потекло по дороге…

Над полями и лесом висел осенний густой туман. Емельян двигался, стремясь на ходу обрести машинальность, единый ритм на весь день. Его неотступно мучила все одна и та же картина — картина того, что могло бы произойти, если бы он не заснул, а достаточно глубоко и удачно зарылся в сено… Ёмельян уже нашел постоянный ритм в этом смертельном марше и, несмотря на хромоту, начал ощущать чувство инерции в движении рук и ног.

— Пора! — вдруг негромко скомандовал кто-то.

Сосед резко толкнул Емельяна локтем, чуть не сбив его с ног, вырвался из рядов, шагнул в сторону, оглянулся направо, налево, прыгнул через дорожный кювет и стремглав помчался во мглу… В ту же секунду он словно размножился: таким же движением метнулся второй, третий перескочил канаву… Вот их уже пять или шесть, уже десять бросилось веером, врассыпную. Первые двое исчезли, растворясь в тумане, когда спохватился ближайший конвойный открыть огонь им вдогонку. Двое последних беглецов в мутной мгле у молочной кромки тумана упали шагах в тридцати от дороги. Были ли они ранены, или убиты, или упали нарочно — кто знает!..

Опасаясь в такой туман отойти от колонны, солдаты не побежали осматривать их тела, и колонна прежним размеренно-медленным шагом ползла дальше, только все загудело в ней приглушенным, тревожным жужжанием…

Эта картина бегства из-под носа у фашистов стояла весь день перед глазами Баграмова. В однообразном движении по размокшей дороге перед ним, как видение, расстилался густой рассветный туман и уходящие в осеннюю седину отважные беглецы, через полсотни шагов тонущие во мгле…

Каждый такой мучительно медленный день тянулся как месяц. Одни и те же и снова такие же голые, нудные холмы Смоленщины — верблюжьи горбы земли — казались бесконечными среди одинаковых кустарников, мелколесья и неубранных полей льна. По сторонам дороги лежали мертвые, сгоревшие деревни, а впереди вставали снова те же холмы, те же горбы, по которым далеко-далеко на запад змеилась дорога рабства и смерти.

Глава семнадцатая

Ксению Владимировну разбудил, как всегда, звук позывных радиостанции имени Коминтерна. Десять знакомых, привычных нот.

Хотя в московских школах занятия в этом году так и не начинались, Ксения Владимировна не изменила многолетней размеренности своей учительской жизни. Она по-прежнему рано вставала и почти каждое утро шла в школу. Так легче было переносить одиночество, которое стало для нее особенно тяжким после внезапного визита Бурнина и последовавшего на другой день отъезда дочери.

Зина писала часто, подробно описывала свое устройство в общежитии в маленьком городке, который волей военной судьбы вынужден был вместить два крупных завода, отчего все постоянные жители почувствовали себя в тесноте…

В телеграмме, полученной только вчера, Зина молила мать не ждать больше, оставить Москву и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату