Нет, это даже похоже на трусость, что он не хочет признать неминуемость смерти. Надо твердо сказать себе: «Да, больше я не увижу родины, ни Москвы, ни Ксении Владимировны с Зинушкой, ни победы, ни мира, ни Машуты, ее черных с искоркой глаз, ни ее улыбки, ни слез… У меня осталось время лишь для того, чтобы в последний раз всех близких и все родное представить себе только в собственном воображении…»

Но как ни старался Балашов вызвать образы Зины и Ксении Владимировны, воображение не рисовало их.

Он закрыл глаза, но под опущенными веками всплывала лишь мутно-зеленая мгла, перекрещенная черными переплетами тюремной решетки. Отец рисовался ему отчетливее. Он видел даже тонкую сетку морщин, разбегающихся от его добрых, серых, чуть насмешливых глаз.

Отца, как и Машу, Иван видел во сне даже много раз, говорил с ним о чем-то важном, большом и глубоком, но сны уходили тотчас. Оставалось лишь ощущение теплоты и бодрящей силы, а слова в тот же миг стирались в памяти… Только один раз Ивану приснился сон, которого он не мог позабыть.

Отца привели в гестапо к нему на очную ставку. Иван увидел его, истерзанного, избитого, хотел ему сделать глазами знак, что он отрекается, но отец не взглянул на него.

«Знаешь ты этого человека?» — спросил гестаповец.

Иван не успел опередить ответ отца.

«Это мой сын, Иван. Я горжусь им. Он вместе со мной ненавидит вас. Он коммунист, как и я, и никогда от меня не отречется… Мы с ним будем вместе до последнего часа, как были вместе всю жизнь, пока делали наше общее дело. Он так же готов на смерть, как и я…»

Иван понимал, что ответ отца его губит, но в сердце его не родилось ни страха, ни сожаления.

«Знаешь ли ты его, Иван Балашов?» — спросил следователь.

«Это мой отец, — ответил Иван. — Я не отрекусь от него, не отрекусь от коммунизма. Мы делали общее дело и не боимся вас!»

И его охватила гордая радость от того, что он им прямо в морды посмел крикнуть эти слова.

«На кладбище! — крикнул фашист. — Отвезти их на кладбище!»

Иван представил себе, как они станут лицом к врагу и, взявшись за руки, запоют навстречу залпу солдатских ружей…

Они очутились в полном, непроницаемом мраке, держась за руки. Их везли в закрытой тюремной машине, и их кандалы лязгали одни о другие. Иван ощущал, как с пожатием отцовской руки в него вливается сила и бодрость… И вдруг на каком-то толчке он выпустил руку отца. Он мучительно шарил ее, но не находил, со всех сторон были другие люди, чужие люди, чужие руки… Куда же делся отец?! Найти его руку, сжать ее и держать так до смертной минуты — это казалось сейчас самым важным.

«Кладбище Пер-Лашез!» — вдруг объявил голос. Это был спокойный голос, каким объявляет кондуктор остановки автобусов.

«Вы сходите?» — спрашивал кто-то сзади.

«Да, схожу, — отвечал Иван. — Папа! Нам здесь выходить! — звал он в темноту, боясь потерять отца, зная, что им предстоит сейчас рядом стоять под пулями у Стены Коммунаров. — Папа! Где ты?!»

И вдруг он увидел рядом с собой Машуту.

«Машенька! — крикнул он в ужасе. — Маша! Ты зачем здесь?!»

— Still! Still! — заорал сзади немец. Иван очнулся.

— Still![109] — надрывался немец в волчок в двери его камеры.

«Значит, я в самом деле кричал», — подумал Иван.

Он вспомнил свой сон и его последнее ощущение — близость Машуты, испуг за нее…

Да, больше уж он не увидит Машуты, маленькой пылкой Машуты, ее «черных с искоркой» глаз, смуглых щек, покрытых темным пушком, не коснется ее горячих, маленьких пальцев…

И все же фашисты должны были искать литературу во всем форлагере. Разумеется, они искали и в бельевой у Машуты, но до двойного дна в «заразном» ларе не добрались…

Ясно, все погубила только эта дурацкая связь с Фулькау, с Башкатовым и Кречетовым.

Не нужно было их допускать тогда в карантин для свидания. Для чего показывать было «Бороду»?! Что в Фулькау получили от этого свидания?! Да, все было недостаточно конспиративно. Распоясались! В фашистской Германии вели себя точно дома. Вообразили, что все дозволено… А что там теперь? Может быть, уже нет и лагеря? Может быть, немцы разорили теперь все гнездо, сорвали все планы, разметали людей?

Они добивались, кто руководит, но ни разу не употребили слово «Бюро», «секретарь», не задавали вопроса о сети антифашистских групп. Если бы взяли руководителей, то дали бы и с ними очную ставку… Кажется, они просто-таки ничего, ничего не поняли! И все там осталось по-прежнему и идет своим чередом…

Может быть, его, Балашова, повезут для казни назад, в ТБЦ, чтобы повесить там в назидание другим. Это будет все-таки легче — умирать перед глазами друзей, сохраняя свое достоинство, утверждая его бесстрашным последним словом. Пусть они, кто останется жив, гордятся им…

А возможно, что никуда не пошлют, а просто посадят в автобус и повезут по направлению к кладбищу. «Пер-Лашез!» — усмехнулся Иван, вспомнив свой сон и во сне нелепый возглас кондуктора… Да, а пока довезут, все будет кончено: выбросят труп из машины в готовую яму… Отравляющий газ войдет в легкие и убьет его, без смелого слова, без вызывающей и победной песни… Судороги во мраке автобуса охватят все тело, поднимется кашель — и все…

Балашов за несколько дней до ареста сам успел прочесть тот номер «Правды», где сообщалось о суде над палачом — русским шофером душегубки и его фашистским начальством. Для них впервые была введена советским правительством публичная смертная казнь через повешение. Но палачи, которые действуют здесь, вероятно, еще не верят тому, что им придется неминуемо отвечать по советским законам, что советские законы уже нависли над ними. Они еще этого не понимают…

Иногда Балашов ходил с подобными мыслями из угла в угол камеры. Он уже немного окреп и теперь вспоминал, как Ленин в тюрьме отбивал ежедневно «земные поклоны» для тренировки, вместо гимнастики… От ходьбы и вынужденных частых поворотов в первое время кружилась голова. Но постепенно Иван привыкал. Видимо, монотонность его шагов раздражала надзирателя, и без всяких оснований тот требовал прекратить хождение. Это было самодурство, но всякое противоречие даже самому мелкому начальству здесь кончалось побоями. Балашов не шел на бессмысленный протест и подчинялся требованию…

И вдруг однажды во время такого хождения появился тот самый старик-надзиратель, который предупредил о предателях. На этот раз он кинул Ивану в дверное окошечко сигарету и спичку. Балашов посмотрел на них как на чудо.

— Рус, кури, — прошептал надзиратель по-русски.

Балашов закурил. Это было уже давно забытое наслаждение. Дым паршивенькой сигаретки казался сказочным благовонным курением. От него блаженно закружилась голова, и Балашов сел, испытывая сладостную истому в ступнях, в кончиках пальцев рук.

— Давно не курил… — послышался сочувственный шепот надзирателя…

Еще раз затягиваясь сигареткой, Балашов подошел к двери:

— Ты чех? Поляк? — спросил он надзирателя.

— Немец. Я в ту войну был три года в плену в России, — сказал надзиратель. — Я люблю русских. Хорошие люди! Приедешь домой, меня вспомнишь…

— Я не приеду домой. Повесят, — сказал Балашов.

— Ваши раньше придут. Немец драться не хочет, — возразил надзиратель. — Гитлер скоро капут…

Он, видно, что-то услышал, отшатнулся от двери и зашагал по своему участку галереи, вдоль запертых дверей одиночек.

Балашов докурил и спустил окурок в стульчак уборной, находившейся тут же, в камере.

Минуту спустя надзиратель отпер его дверь и слегка приотворил ее.

— Пусть не пахнет табак.

— Фронт далеко? — спросил Балашов.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату