ленинградской окраины, где каждый с детства непременно чувствовал себя моряком и завидовал развевающимся ленточкам военморов! А Юрка к тому же и в самом деле был призван во флот, и хотя не успел в своей жизни поплавать, все-таки даже здесь, в плену, неизменно ходил в морском кительке с якорями и в черной морской шинели.

За далекою Нарвской заста-авой Парень идет молодой… —

постоянно напевал Юрка, особенно вечерами, когда кипятил одни и те же декокты в эмалированном ведерке на высокой чугунной печке.

Свертывать развешенные порошки в аптеку сходились несколько друзей-фельдшеров. Когда свертываешь порошки, петь нельзя — порошки разлетаются. Пока все работали, кто-нибудь один, чаще всего — Баграмов, читал что-нибудь вслух, а если освобождался Муравьев, то, читал наизусть стихи или вел пересказ бесчисленных книг по памяти. Дружба, надежность, уверенность друг в друге связывали этих ребят. Емельян мог ясно представить себе, что именно к этим товарищам и сегодня обратился Юрка за помощью…

Перед утром Баграмов поднялся с койки и начал шагать из угла в угол по тесному помещению. Хотелось курить, но мало было махорки, нужно было оставить Юрке.

«Трудно будет ему… Тяжелое дело казнь, даже предателя!» — думал Баграмов. И перед его глазами встала картина смерти Степки-фашиста. Образ был ярок, отчетлив, но не будил теперь никаких особенных чувств, а в первое время он был навязчив и тяжек, когда то и дело являлся во сне выгнутый, по выражению Волжака, «как мороженый лещ», Степка-фашист…

Но Степка-фашист был уголовник, неграмотный хулиган и бандит. Там все проще. А Морковенко? Ведь вот он опять, этот проклятый вопрос! Ведь Морковенко был совершенно благополучнейшим гражданином в СССР. Может быть, слишком уж благополучным? Может быть, некий избыток благополучия губит людей, порождает в них буржуазность, лишает моральной устойчивости, вплоть до того, что они уже не мыслят и жизни без избытка «удобств», и в любой обстановке такая дрянь готова даже давить людей, чтобы быть «начальством»? Ведь, опередив всяких власовцев, этот «пан комендант» расправлялся с советскими гражданами мордобоем, мучительством, издевательством, угождая фашистам…

— Ну как? — тревожно спросил Емельян, когда с первым движением в лагере в аптеку с потемневшим лицом и обвисшими подглазьями вошел Юрка.

— Все в порядке, — глухо сказал аптекарь и устало сел на койку Баграмова. — Вот только не знаем, что делать с «могил-командой», — добавил он, деловито свертывая предложенную Емельяном закрутку.

— А что?

— Да Иван ведь его топором… Все в кровище… — Юрка повел плечами будто от холода. — А в «могильной команде» есть нетвердые люди, — добавил он.

— Из барака-то вынесли? Ведь немцы скоро придут! — сказал Баграмов.

— С первой ноской санитары возьмут. Пока только прикрыли шинелью. В бараке еще двое умерли ночью. Вынесут незаметно…

— Больные заметили? — спросил Емельян.

Ломов опять передернулся нервной судорогой.

— Он и не вскрикнул, — тихо сказал он. — Получилось без шуму. Я рядом стоял. Удар был глухой… А, знаете, все-таки очень трудно, — признался Ломов. — Я предлагал задушить. Поопасались: поднимет крик…

— А как Краевец?

— Сперва храбрился, а сейчас лег на койку, дрожит и плачет. Да что говорить, Емельян Иваныч! Нам бы только с «могильной командой» уладить, а все остальное прошло — и ладно! — отмахнулся Юрка.

Емельян замолчал, поняв, что Ломову тяжело.

Труп Морковенко лежал целый день в мертвецкой. Все, кто был посвящен в это дело, в тягостном напряжении ожидали, что больного, «приносившего пользу германскому государству», могут вызвать в любую минуту в комендатуру. Тогда уж заварится каша крутая!..

Может быть, было умнее вытащить ночью изувеченный труп на пустырь, но время было упущено. Выброшенный на следующую ночь туда же, он возбудил бы еще больше подозрения.

Но беспокойный день пришел к вечеру. Немцы ушли. Лешка Гестап, которого особенно опасались, весь день не заходил в ТБЦ. С наступлением темноты нужно было проникнуть в мертвецкую, чтобы там же, на месте, вырыть яму поглубже и закопать убитого, как придумал Юрка, считая, что там-то, наверное, не станут искать…

Юрка перед отбоем пришел доложить Муравьеву, что Краевец почти что в истерике отказался принять участие в зарывании трупа. Кроме того, он вообще умоляет немедленно его снять «задним числом» с работы в этом бараке, чтобы его никто не привлек к дознанию.

— Не за себя боюсь — за других: вдруг пыток не выдержу, выдам… — хрипло, в волнении, сказал Краевец Ломову. — Я уже думал: может, мне лучше в побег!..

— Дура! От огня спасаясь, башкой-то в омут!.. Сиди уж, дерьмо мышиное! Шел — кукарекал, а теперь цыпленком пищишь! Иди на койку ложись, хворай! — принял решение Юрка.

— А кто же возьмется теперь за этот барак, тем более задним числом? — спросил Баграмов.

— Кого поставим, тот и возьмется. Подыщем! — уверенно сказал Муравьев.

— Сам уже нашелся: Анатолий Зубцов, — шепнул Юрка.

— Он тоже был вчера ночью? — спросил Емельян.

— Не был. Ну, пришлось ему все рассказать. В случае, если надо будет принять вину, он скажет, что это он топором. Только мы до этого не допустим. Постойте… Сейчас все уладим. Я пошел! — как всегда, энергично сказал вдруг Юрка и убежал с какой-то новой идеей.

Ночь проходила еще тревожнее дня. Не спали и в этот раз, сидя вдвоем в аптеке, и Муравьев и Баграмов. Оба прислушивались к ночной тишине, выходили в тамбур, топили печку, курили. Разговор не клеился. Баграмов пробовал что-то писать, но разорвал и выбросил в печь клочки.

— А ты, Емельян, напрасно считаешь, что здесь твое дело писать только наши «аптечки». Ведь ты драматург, романист. Ты бы заметки хоть делал какие-нибудь. Ведь время придет, с тебя спросится. Народ спросит, родина, — сказал Муравьев.

— Пробовал. Не идет. Тетрадь одна в лагере в Белоруссии осталась. Волжак говорит, хорошо запрятана. А здесь и условия лучше. Казалось бы, можно начать работу, а не идет! Должность, уж после войны скорее мне в журналисты, в газету, а то, может быть, где-нибудь в следственных органах… «Человековедение» наше с тобой тут не то: не на сцену оно направлено, а на жизнь и смерть. Начнешь такую вот «драму» писать, какие тут повседневно, а сердце и лопнет… Да разве правдоподобно, что мы с тобой в эту ночь говорим о литературе?!

— Выходит, правдоподобно. Разве на фронте, под разрывы снарядов, люди в землянках не говорят об искусстве, о любви, о семье?

— То на фронте! — возразил Емельян. — Фронт! — мечтательно сказал он. — Там в открытую все. Там борьба настоящая…

— А тут?! — усмехнулся Муравьев. — Нет, ты подумай все-таки о моих словах. Родина спросит! — повторил он.

Баграмов задумался.

Родина спросит, спросит народ? Да наверное уже спросит! Нельзя забыть ни друзей, ни врагов, ни верности, ни измены. Но не оторвешь себя для литературной работы от жизни, от той напряженной борьбы, которая человека берет всего без остатка! Писатель? А что такое писатель? Прежде всего — человек, гражданин, а если нет, то не может он быть и писателем.

На рассвете они услыхали шаги по хрустящим, застывшим под утро лужам.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату