большом лазаретном зале, где осталось около трехсот человек больных, в основном поправлявшихся после тифа. Не находя подкрепления в пище, ослабевшие люди подсознательно сберегали силы, впадая в спячку. Ночами слышалось меньше стонов и криков. Санитары часто на ночном дежурстве дремали. Но Баграмов не засыпал. В тишине, без хлопот и деятельности, тревожные мысли не давали ему заснуть…

Наступала весна. Свежий и влажный воздух томил Емельяна сильнее, чем прежде. В длинном коридоре казармы окно оставалось открытым, и хотя стояли еще довольно холодные ночи, но подойти к окну, подышать свежим воздухом и насладиться ночной тишиной было физической отрадой.

Мысль о побеге не оставляла Баграмова. Раньше он сговаривался о побеге с Чернявским, которого постигла потом неведомая судьба, — может быть, где-нибудь в гетто, а может быть, просто в ближайшем овраге за лагерем, откуда нередко ночами слышались выстрелы… Теперь возможными спутниками в побеге Емельян представлял себе Волжака и Варакина. Впрочем, с Варакиным он еще не говорил. Врач, казалось, был слаб для побега. Что же его тревожить?!

Воображение все еще рисовало Баграмову его будущий путь по лесам и болотам к партизанским отрядам. А партизаны уж выведут через фронт! Ему в начале войны не раз доводилось видеть людей, которые переходили фронт туда и обратно. Они знали тропы, умели ходить.

«Проведут!» — уверенно думал Емельян.

О побеге мечтали все. Молодые врачи сами заговаривали с Емельяном на эту тему. Заговаривали Володя Любимов, Женя Славинский, навещавший Варакина. Среди санитаров тоже шли иногда таинственные совещания парами. По глазам было видно, что это не замысел какого-нибудь очередного «гешефта» с удачной находкой.

Баграмов пока носил все эти мысли в себе, таил их, не доверял их бумаге, хотя по-прежнему часто обращался к своей тетради и беседовал с Ганной на разные темы.

«…Как мертвенно и однообразно проходят дни, как гаснут людские чувства, — писал он. — Здесь не бывает событий. Ни смерть сама по себе, ни убийство, ни казнь — это все не события. Они не нарушают течения жизни и однообразия переживаний.

Но вот вдруг ночью восьмого марта, в Международный день женщин, в твой день, Ганна, мы услыхали гул самолетов… Не тот, не их… Наш, родной! Ровный, стремительный голос с неба… Лагерный часовой запустил в ночное небо визгливую ракету, и последние лампочки в лазарете погасли.

Тревога! Наши!!

Небо бороздили фашистские прожекторы. Если бы видела ты, что за лица тут, рядом со мной, они осветили! Обтянутые кожей мертвенные лица покойников вдохновились не просто радостью — ликованьем. Глаза не блестели — сияли… Люди не встрепенулись, а затрепетали, услышав с неба голос далекой родины. Я писал тебе, что все мы безлики, что ты меня не узнаешь из тысячи… Нет, все, все в этот миг ожили верою в жизнь, а потому на каждом лице загорелись свои особые взоры, освещенные чувством и мыслью…

На облачном горизонте вспыхнул свет отдаленного взрыва, озарил все, как молния, и померк, а через миг гулкий раскат грома заставил задребезжать еще оставшиеся кое-где оконные стекла и вздрогнуть землю под всем зданием…

«Повторись! Повторись!» — закричало сердце.

И он повторялся еще, и еще, и еще, и еще…

Мы все затаились.

— Тс-с! Тише! — ревниво шептали мы друг другу, словно звук наших голосов мог заглушить этот мощный грохот, сотрясавший небо и землю.

В грозном голосе родины каждый из нас слышал и различал голоса тех, кого жаждало слышать сердце…

Прежде всего мы слышали голос родной земли, которая столько раз побеждала врагов и в этот раз должна победить.

За ним услышали голоса наших братьев, героев, сквозь скорби и кровь несущих ее славу на знаменах победы и правды.

Потом мы услышали голоса наших близких.

Я слышал твой голос, Ганна, и голос Юрика…

Как быстро они отзвучали!

Зенитные пулеметы фашистов покрыли все небо фонтанами огненных трасс. Орудия лаяли, как бешеные собаки, брызжа слюной в окаянной злобе. Щупальца прожекторов шарили по небу. И вот понеслись хищные стаи воющих истребителей в ночную погоню…

Мы были уверены, что им не догнать наших летчиков, — наших братьев, думали мы, принесших нам вести с родины… Но утром стало известно, что это были не братья, а сестры, что это женщины — герои нашей родины в день женского праздника донесли до нас мощные голоса Союза Советов. Вместе с бомбами они сбросили с неба листовки — слова привета советским людям, томящимся под пятою врага.

Спасибо им за то, что они заставили нас ожить в этих страшных кирпичных могилах!

И вот все умолкло. Отбой тревоги. Снова взвилась в небо, визжа поросенком, фашистская ракета. Зажглись тусклые лампочки, осветив мутный воздух, полный зловония и испарений. Снова послышались стоны и смятенные ужасом смерти восклицания агонизирующих больных, перед тем умолкших, словно бомбардировка облегчила их муки.

Наутро в наш лазарет доставили раненых, наших товарищей, работавших по уборке аэродрома, который находится в десяти километрах от нас. Обожженные, израненные, едва успевшие выбраться из горевшего барака, который немцы не удосужились отпереть, убегая в укрытия, пленные не сетовали на свои ожоги и раны: они видели бой, видели, как пылали на самом аэродроме десятки фашистских машин, не успевших взлететь, и они были счастливы этим зрелищем; они готовы были рассказывать всем нам об этом ночном налете тысячу раз подряд».

Баграмов долго сидел над своей тетрадью. Ночная бомбардировка со всеми переживаниями заново встала в его воображении. Больные были спокойны. Ночные санитары — Волжак, Сашка-шофер и Андрей- татарин — мирно беседовали о чем-то, усевшись на койке Валатного старшого Василия, сибирского золотоискателя и страстного сказочника. Между ними из рук в руки переходила цигарка… Попросив Кузьмича подойти за него, если кто-нибудь из больных позовет, Баграмов пошел на любимое место своих раздумий — к окну в коридор.

Луна сияла, холодная и спокойная, над мертвым, разбитым фашистской авиацией, полуопустевшим, изнасилованным городом.

Эти еще год назад полные жизни, улицы сейчас представлялись какими-то древними развалинами. Не пошла ли «машина времени» задним ходом, что в царстве гитлеровского дикого средневековья оказались руины советской культуры двадцатого века?!

Луна… Может быть, и Ганна сейчас глядит на эту луну из того отделенного столетиями родного, нашего мира.

И вдруг Емельян увидал отражение Ганны в голубоватом потускневшем диске луны, словно в зеркале…

Тонкое лицо ее с выражением одинокости и отчаяния поднялось к нему лишь на одно мгновение.

«Ганна!» — крикнул он и очнулся. Видение исчезло. Луна стояла на небе холодная и пустая. Он пожалел, что своим восклицанием спугнул сон, который ему так явственно показал дорогое лицо. Ни наяву, ни во сне Емельян не умел представить себе живые черты ни жены, ни сына, хотя мучительно часто думал о них, силясь вообразить себе их судьбу…

Вначале это были картины отчаяния и ужаса. Ему представлялась бомбежка. Ганна и Юрка, прижавшиеся друг к другу, в темном мраке бомбоубежища, страшный удар, сотрясающий землю и камни, грохот и пламя, потом стоны раненых, рыдания над убитыми и отчаянный голос Юрки: «Мамочка, мама! Мамочка, мама!..» Точно так кричал над убитой матерью сверстник Юрки, когда фашистской авиабомбой было разрушено бомбоубежище во Ржеве, где Емельян был в ту пору в командировке. Еще тогда он представил себе, как этот мальчишка, чей отец в начале войны пропал без вести, а мать убита в подвале, попадет в детский дом, а может быть, не попадет, а будет толкаться где-нибудь по вокзалам между санитарных и воинских поездов, прося у бойцов кусок хлеба…

Емельян отгонял от себя эти страшные сны. Судьбы близких хотелось представить себе в более светлых красках. Но светлые не получались. Даже твердо внушив себе мысль о том, что Ганна и Юрик

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату