позднее не жалел об этом, как не жалела и ты, в ясной уверенности, что на другую или третью ночь, а может, на десятую все будет сделано заново, несравнимо лучше и глубже…

Зато как окрыляло меня скупое, короткое слово твоего одобрения, высказанное сквозь радостные слезы удовлетворенного соучастника…

Мы оба считали, что это и есть настоящее счастье.

Вот потому-то рассветы особенно и терзают меня теперь глухотой безнадежности. Прежде я никогда не мог понять тоски по ушедшему прошлому. Ведь прошлое было для нас путем к настоящему, и лишь в настоящем и будущем мы видели жизнь. Сейчас прошлое — жизнь, а настоящее — безликая пустота, за которой туман. А есть ли в этом тумане наше с тобой будущее? Я не вижу его…

Именно рассветы теперь порождают во мне острую муку отчаяния. Именно на рассвете мне всегда приходит мысль о том, что больше я никогда не увижу тебя и сына, ничего никогда не буду писать, не прочту тебе новых страниц, не увижу конца войны… Да и писем этих ты не прочтешь и не узнаешь даже о том, что я еще жив, еще люблю тебя и, как всю жизнь, продолжаю писать тебе часто и много…

Но что же может рассвет обещать мне здесь? Новый день рабства, человеческих смертей и мучений? Еще один день, неотличимый от прочих, безликий в своем безобразии…»

Дней десять спустя после увода в безвестность Чернявского Волжак, поутру моя цементный пол изолятора, сказал с явной радостью:

— На место Ильи Борисыча, знаешь, Иваныч, кого назначают?

— Не знаю, — сухо ответил Баграмов. У него уже заранее было чувство какой-то неприязни к тому врачу, который должен занять место Чернявского, неприязни просто по одному тому, что это будет уже не Чернявский, а кто-то другой…

— Моего знакомца, врача Михайлу Степановича Варакина! — сообщил Волжак. — Вот уж доктор так до-октор! Это душа-а! — восхищенно сказал он, окуная швабру в раствор хлорной извести и наклоняясь, чтобы достать под две рядом стоящие койки. — Челове-ек! — не прерывая работы, подхваливал Волжак вновь назначаемого врача. — Да-а, вот это товарищ! — вполголоса окал он.

Баграмов на все эти возгласы не отвечал.

— Ты что, с ним служил, Кузьмич, с этим доктором? — спросил Иван Балашов, под койкой которого в ту минуту возился шваброй Волжак. Он спросил лишь из деликатности, именно потому, что видел нетерпеливое желание Волжака рассказать о «своем» враче.

— А хотя не служил, тебе-то какое дело! — вдруг раздраженно вскинулся обычно ласковый и спокойный Волжак.

— Да что ты, Кузьмич, я ведь так спросил! — растерялся Иван.

Волжак разогнулся и оперся о длинную палку швабры.

— Ты думаешь, Ваня, что человек узнается по службе? — ответил он. — Я в службе с одним был, так в обнимку ночами спали, на двор не ходили порознь, письма к себе по домам и те составляли вдвоем… А потом он дня три помолчал, как будто о чем стосковался, а ночью винтовку на берегу покинул да сам утек вплавь к белякам… Вот тебе и служили вместе!

Волжак схватился опять за работу

— В гражданскую, значит, было? — подал голос Митя Семенов.

— Вот то-то, что было! — сердито сказал Волжак. — А доктор Михайло Степаныч ехал со мной в санобозе, когда к Смоленску фашисты нас гнали. Хлебнули мы с ним по пути, как, верст пятнадцать не доходя Смоленска, у нас три лошади пали. Девять раненых лежали на тех повозках. А он и сам, доктор-то, раненый был… Куда бедняков тех девать? Все повозки полны. Слезы льются: оставим раненых тут, на дороге, то фашисты их тут и побьют… Михайло Степаныч и говорит: «Я сам с ними останусь». Я говорю: «И тебя расстреляют вместе фашисты, у них уж такой окаянный обычай. Значит, этим беднягам судьба написана. Едем дальше». А он мне в ответ: «Я с немцами спорить стану, что нет такого закона и права. Не дам убивать. А убьют, так уж пусть и меня вместе с ними!» Скинул он свою плащ-палатку, чтобы стало видно петлицы, что он военврач. Из кармана достал припрятанную звезду, пришпилил ее на фуражку. А знаешь ведь, как немцы нашего брата за одну за звезду убивали на месте. Раз ты пленный — звезду долой… И приказал мне Михайла Степаныч с обозом трогать. Фотографию женки своей — прекрасная очень гражданка — и адрес на случай, для извещения, мне дал, да так и остался…

— И жив?! — перебил Балашов.

— Не поспели отъехать мы, крик поднялся, — снова оставив швабру, заговорил Волжак. — Оберст[30] немецкий ехал мимо на мотоцикле. Михайло Степаныч к нему шагнул, заговорил по-немецки. Я и обоз придержал, чтобы видеть последний геройский конец Михаила Степаныча. Такой крик между ними пошел! Как ровный с ровным сцепился с фашистом Михайло Степаныч, так и режет ему по-немецки. Мимо колонна пленных идет, озираются все на ихнюю схватку, а они-то пудят по-немецки один другого. Немец сперва-то за пистолет ухватился. Потом, слышу, стихает… Потом совсем вежливо стали между собой. Оберст кликнул к себе одного автоматчика из конвоя, — видать, к тем повозкам его приставил, — а сам козырнул на прощание Михаилу Степанычу и покатил вперед на своем мотоцикле. Наш- то тоже, как полагается, по-военному отдал приветствие, а мне улыбнулся и строго так, с приказом, рукою махнул: мол, поезжайте вперед… Мы тронулись дальше. К вечеру, до темна еще, мы до станции не дошли, а Михайло Степаныч как был, со звездой на фуражке, на грузовой машине в Смоленске на улице обогнал нас. Всех раненых спас… Не только что раненых, а еще подбирал, кто по дороге упал от усталости, и не давал добивать…

Волжак опять ожесточенно принялся за работу.

— Вот это доктор! Това-рищ! — уважительно повторял он. — Вот то-то!..

Как и Баграмов, раненый Михаил Варакин в том же лазарете прежде всего попал в хирургический корпус. Запущенная в пути, не так уж опасная рана Варакина воспалилась, дала зловещие симптомы и привела бы к дурному концу. Но оказавшийся здесь же юный врач Женя Славинский из санбата, где вместе работал с Варакиным, а потом попал в плен, сделал неслыханное в голодном плену предложение — перелить Варакину свою кровь…

Против инициативы Славинского решительно восстал старший врач лазарета Тарасевич, самый опытный и умелый хирург из всего состава, — он отказался сделать переливание крови.

— Неизвестно, спасете ли вы господина Варакина, а сами вы, Славинский, погибнете. Вы такой молодой! — заботливо сказал старший врач.

Яркий румянец волнения вспыхнул на девичьем лице Жени.

— Моя жизнь в плену — моя личная собственность. Разрешите уж мне, врачу, рисковать и распоряжаться по-своему, господин Тарасевич.

— Ну… я умываю руки! Умываю руки, Славинский! — ответил Тарасевич. — Лично я считаю Варакина безнадежным. Общий сепсис… И такое опасное расположение ворот инфекции! Вы врач, но еще молодой. Я обязан вам подсказать, — заключил Тарасевич, видя, что решение все равно уже принято.

Товарищи Жени провели переливание крови, когда Варакин был без сознания.

Чтобы поддержать после потери крови Славинского, раненые собрали между собой часы, кольца, деньги — все, что у кого осталось, «загнали» немцам и получили за них масло, яйца и молоко для молодого самоотверженного врача.

Смерть отступилась от Варакина. После сепсиса он медленно поправлялся, окруженный общим вниманием, так как случай с переливанием крови, единственный в этой обстановке, стал всем известен. Его навещали врачи, приходили к нему в изолятор и несколько спасенных им от расстрела раненых, которые во время этапа остались на обезлошадевших повозках.

Михаил уже знал, что Женя дал ему свою кровь, что раненые собрали для Жени средства на усиленное питание.

Михаил уже слышал о том, что Тарасевич отказался делать переливание ему крови Славинского, и полностью был согласен со старшим врачом, который теперь со своей стороны всеми правдами и неправдами добывает для них обоих то по кружке мясного бульона, то лишнюю порцию сахара…

И, вспоминая оптимистическую поговорку Бурнина, Варакин думал о том, что вот и ему всегда удивительно как везет на хороших, добрых людей: то Анатолий, то санитар Иван Кузьмич, то Женя Славинский и теперь Тарасевич.

Стройный, красивый мужчина, Дмитрий Иванович Тарасевич, военврач второго ранга, человек в

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату