Эх, побег, побег! Воля, воля!..
Первые проблески чуть потеплевшего солнца, первый, призрачный запах влаги, первая капель волновали мыслью о приближении этого часа.
Но до настоящей, до той весны, которая позволила бы хорошо хорониться в зелени, ночевать под кустом и питаться ягодой и грибами, было так далеко! По-прежнему было промозгло в гаражах. Тиф миновал их барак, но цинга, голодный отек, воспаление легких косили народ. И у «здоровых» все больше и больше терялись силы.
По вечерам люди сидели в мрачном молчании. Все сознавали, что только за часть зимы их осталась в бараке лишь половина и остальные обречены на такое же страшное, медленное вымирание от голода, от болезни, побоев и пули. А они не хотели сдаваться…
Каждый клочок бумажки, гонимый по улице ветром, пленные подбирали под предлогом закурки. Солдаты привыкли к этому, не мешали. Так и попала в барак газета со сталинской речью на Красной площади. Ее принесли с железной дороги и передавали от коптилки к коптилке. Читали не вслух, а сгрудившись, молча, через плечо друг друга… И хотя этой газете было уже больше трех месяцев, она вселяла в них в победу. Слова ее запомнили, передавали друг другу.
Но радостно сверкавшие, большие на исхудавших лицах глаза лишь подчеркивали общую изможденность…
«Как они все истощали, осунулись, сгорбились! Страшно и жалко смотреть!» — размышлял Анатолий, глядя на эту толпу оборванных призраков. Думая это «они», он забывал представить себя самого в этом общем ряду и не представлял, что он сам не лучше других. Братская жалость к людям заслоняла в его сознании себя самого. Как мог он себя представить таким, как, например, вот этот, ставший совершенно прозрачным Митя Скуратов, который ни за что не хотел оторваться от товарищей и упорно не шел в лазарет, в любую погоду ходил на работу и пытался долбить ломом наряду с Анатолием и Сергеем Логиновым!..
Да один ли он был такой? И в других рабочих командах многие не позволяли себе сломиться и лечь в лазарет, через силу ходили работать и в нетерпении ждали весны. Та же мечта о весне, о времени, когда можно будет вырваться и бежать, тревожила их. Из своего голодного пайка и тощего приработка они копили себе сухари, махорку и по двое, по трое вечерами шептались, ясно было — о чем…
Иногда Анатолий сидел, часами глядя на то, как в задумчивом молчании инженер вырезает своих кузнецов, медведей и пузатеньких ванек.
В этих ванек он внес свое новшество, одевая их в красноармейскую форму. Немцам нравились эти забавные «ваньки»-солдатики. Не только немцы не могли понять заложенной в этой игрушке философии старика-резчика, но и Бурнин до беседы с «комбатом» видел в их облике только прихоть мастера, не замечая того глубокого смысла, который вкладывая в свои изделия инженер.
— Закурить, Анатолий Корнилыч? — как-то вечером спросил инженер и положил перед ним баночку с табаком.
Он закончил нового ваньку, искусно врезал в его закругленное донце расплющенную пулю и, завершив отделку, поставил игрушку перед Анатолием.
— Вот русский характер, — сказал инженер. — Недаром это национальная наша игрушка как ни вали его — встанет! — Инженер завернул махорочную закрутку и выпустил тучу дыма. — Гляжу я на вас, Анатолий Корнилыч, — типичный вы ванька-встанька, да и вокруг посмотрите: хотя бы напарничек ваш Сережа, или хоть тот же Дукат, или этот Федька Седой… Не говорю уже про Собакина: Силантий был сила! Больно думать, что этаких здоровенных парней ни за что, просто так, косит смерть… И помните наш разговор, Анатолий Корнилыч, когда повесился тот капитан? До чего же я оказался неправ!
— Правду сказать, Константин Евгеньевич, вы тогда напугали меня тем пророчеством, — признался Бурнин. — Ведь и я на минуту поверил, хоть и заспорил… — Да, да… И себя напугал… И счастлив, что так ошибся. Не знал своего народа. Только тут и узнал его, в этой яме, в крайней беде…
— В беде познаются люди! — сказал инженер.
Он курил, глядя в мигающий огонек коптилки, и было видно, что он не решается что-то еще сказать, важное.
— Анатолий Корнилыч, хочу вам отдать… Возьмите себе на память о старом… вам пригодится…
Он протянул какую-то вещь из ладони в ладонь, явно не желая ее обнаруживать перед случайным чужим взглядом, хотя все кругом уже спали и, казалось, некому было увидеть.
Бурнин угадал в своей зажатой руке компас. У него захватило дух от такого подарка.
— Как же вы расстаетесь с такой вещью? А вам?! — сказал Анатолий.
— Что вы, что вы! — спокойно, без аффектации, возразил старик. — Моя песенка спета… Моя-то уж спета! А вы, если туда доберетесь, то передайте в Москве… запомните адрес? Я вам его запишу, вы заучите: на Третьей Тверской-Ямской, значит, в центре, и фамилия моя очень известная: Лермонтов. Там жена и дочурка…
Старик нацарапал адрес и отдал клочок Бурнину.
— Вы, Константин Евгеньевич, в пессимизме что-то сегодня, — сказал Анатолий.
— Нет, ничего, это не пессимизм. Пессимизм — ведь это когда не веришь в людей, в родину, в свой народ и в победу. А я во все это верю… Нет, я оптимист… Да, мы с вами тут, Анатолий Корнилыч, великую школу оптимизма проходим! Я по характеру тоже встанька, но мне пятьдесят четыре. Не хватит меня еще на три года плена, а меньше трех лет ничего не выйдет. Раньше с фашистской Германией не управиться, — уверенно сказал инженер.
— Что вы! — Бурнин поперхнулся. Он понимал, что Лермонтов, прав, но вместе с другими сам добровольно поддавался самообману…
— Вот попомните слово: не раньше, чем к январю сорок пятого. А вы думали, раньше? И еще вы попомните: без того, что я вам говорил, без организованного сплочения, много лишних людей погибнет. Все-таки нужно кому-то за это взяться… Ну-с, спите спокойно. Ведь вам на работу рано вставать…
Старик прижал к столу головку ваньки-встаньки. Игрушка пружинисто поднялась и заняла свое обычное положение.
— А мне вот так не вскочить уж, не выйдет! Сердце сдает, а в лазарет не пойду! — со вздохом заключил инженер и убрал игрушку…
Анатолию снилось, что он уходит из лагеря и выстрелы часовых раздаются ему вдогонку, но он уходит по улицам города, хоронясь в развалинах, пробираясь к домишку Прасковьи Петровны…
Свистки и крики «подъем» прервали его сновидения.
Когда прозрачным и жгучим морозным утром пленные высыпали из барака на построение, все увидали распятого на колючей ограде лагеря убитого товарища. Анатолий не сразу узнал в нем Константина Евгеньевича, инженера, «комбата» барака.
Решив покончить с собой, старик ночью выбрался из барака и бросился сам в луч прожектора, на ограду, под выстрелы часовых. В этом броске была непокорность и воля. Он так крепко вцепился руками в колючую проволоку, что самая смерть не свалила его… Снег под оградой был обильно окрашен кровью.
Глава пятая
Когда Анатолий отстал «подшибить картошечки» на размокшем, огромном, давно уже убранном глинистом поле, Варакин брел, по его совету, вперед. Дорога шла краем этого многогектарного пространства, огибая его. Так и шагала колонна пленных. Наиболее ослабевшие люди, чтобы не отставать, не решились пуститься на поиск неубранных клубней. Они шли растянувшейся, жиденькой вереницей, вразброд. Когда поднялась стрельба и Михаил увидел, как бегут, как падают под пулями и корчатся на земле раненые, долг врача толкнул его из нестройных движущихся рядов, чтобы подать раненым помощь, но в тот же момент он увидел, что никакой помощи быть не может, потому что солдаты, шагая по полю, добивают из автоматов раненых, — может быть, в том числе добили и Анатолия…
«Он пошел за картошкой из-за меня и погиб!.. Из-за меня! — укорял себя Михаил. — Но кто-то ведь спасся же с этого окаянного поля. Может быть, и Анатолий жив и идет в колонне». Он звал: