замечены многие, в том числе ваш покорный слуга, – мрачно изрек Дон Аминадо. – Но я, в свою очередь, удивлен тем, что вы на меня не обижаетесь. М-да?
– Нисколько! – уверенно произнес Керенский. – Потому что читал другое ваше произведение – «Как не стать республиканцем в чудном городе Париже?!. Там сверкает и играет каждой каплей галльской крови с юных дней республиканец, с колыбели гражданин!» Я назвал Россию республикой, чтобы указать людям дорогу к гражданскому обществу, хотя знал, что Россия еще не Республика, не готова к республиканским порядкам. Не то что – Париж, Франция! И честно признаюсь, я с удовольствием прочитал ваше стихотворение о Шаляпине. Советы лишили его звания народного артиста за то, что он не вернулся в их объятия. Зачем ему это звание? У него есть всемирное имя – Шаляпин! Ни в одной стране мира, кроме Советского Союза, артистам не присваивают звания. Народы сами решают – это их артист или нет, любить его восторженно или не очень. Вы угадали мои мысли по этому поводу, очень смешно у вас получилось: «Известно ли большой публике, что такое народной артист, народный артист республики? И какой его титульный лист? „Бас всея Великороссии, Малороссии и Новороссии, края Нарымского, полуострова Крымского, Кахетии и Имеретии, и более и не менее, как Грузии и Армении…“ Далее, извините, вспомню сам. Да: „…Как это ни странно, певец советский, артист Соловецкий, Донской и Кубанский, рабоче-крестьянский… Утешитель татарский, Великий халат бухарский, радость всякого эскимоса, Переносица Чукотского носа, любимец узбеков и прочих человеков… Так черкните на скользком, на картоне бристольском, что не царский, не луначарский, не барский, не пролетарский… и не мамин, мол, и не папин, а просто Шаляпин. Авось поймут и у бурят, и у якут“.
Расстались Керенский и Дон Аминадо по-дружески, пожелав друг другу успехов и здоровья. Сложнее складывались у Керенского отношения с Гиппиус и Мережовским. Из России они перебрались в Варшаву, а затем – в Париж, где у них с давних пор была своя квартира. Зинаида Николаевна открыла литературный салон «Синяя лампа», заметное явление в культурной жизни эмиграции. На вечерах «Синей лампы» Керенский не появлялся. И Зинаида Николаевна его не приглашала. После предательства Савинкова, которого она прежде опекала, ей было стыдно перед Керенским. А поговорить откровенно, забыть прошлые обиды, ни у него, ни у нее не хватило духа, а, может быть, и желания. К тому же несносный нрав стареющей поэтессы проявлялся чаще и резче, и друзья не без усмешки называли ее «Ге-Пе-Ус».
Все-таки однажды Зинаида Николаевна заметила Керенскому: «Что ни говорите, а Борис Викторович – писатель оригинальный. Я закладку сделала в его повести „Конь вороной“. Послушайте:
«Я говорю Ольге:
– Значит, можно грабить награбленное?
– А ты не грабишь?
– Значит, можно убивать невинных людей?
– А ты не убиваешь?
– Значит, можно расстреливать за молитву?
– А ты веруешь?
– Значит, можно предавать, как Иуда, Россию?
– А ты не предаешь?
– Хорошо. Пусть. Я граблю, убиваю, не верую, предаю. Но я спрашиваю, можно ли это?
– Можно… Во имя братства, равенства и свободы… Во имя нового мира…
Она – чужая. Мне душно с нею, как в тюрьме».
Александр Федорович нахмурил брови: «Да. Писатель. Но именно как писатель он оказался ненужным большевикам, извините».
Последний раз в Париж Александр Федорович наведался в октябре 1949 года, приехал из Америки. Встретила его Нина Берберова: «Все было странным в этой встрече: то, что он прилетел один, то, что я встречаю его одна, что ему не к кому поехать в первый вечер, что я ему сняла комнату в отеле Пасси, где его, видимо, не знали и где никто не удивился его имени. В Пасси когда-то его очень хорошо знали, теперь оставалось единственное место, где его еще помнили: кафе де Туррель, на углу перекрестка улицы Альбани и бульвара Делессер. Там старые лакеи называли его „господин президент“…
Опять бобрик и голос, но что-то еще больше омертвело в глазах и во всем лице, впечатление, что он не видит, но и не смотрит…
Он больше интересовался «политической ситуацией», чем положением общих друзей… Он спрашивал о русской печати в Париже, о том, кто остался, кто еще может что-либо делать, видимо интересуясь всем тем, что могло бы в дальнейшем послужить общему политическому делу… Но атмосферы, которую он искал, не было… Была страшная бедность, запуганность, усталость от пережитого… неуверенность в том, что наш злосчастный «статус» бесподданных нам оставят по-прежнему… Он считал себя единственным и последним законным главой русского государства, собирался действовать в соответствии с этим принципом, но в этом своем убеждении сторонников не нашел».
А в Америку он уезжал еще физически крепким. Бобрик на его голове не поредел, лишь немного посеребрился. В движениях ощущалась легкость, необычная для его возраста. Он уезжал от немецких фашистов, подступивших к Парижу, и от русских – типа Пуришкевича, открыто принявшего фашистскую идеологию. И не удивился, увидев на корабле, шедшему к американскому берегу, несколько еврейских семей. Василию Шульгину после Октября удалось пробраться в советский Киев и он в своем рассказе об этом возмущался «обилием» евреев на улицах города и старался всячески унизить их, приводя слова молодого еврея, обращенные к девушке: «Скажите ваше имья! Ваше имья!»
Керенский, став министром юстиции Временного правительства, первым делом добился уравнения в правах всех людей, независимо от их национальности, и не удивительно, что евреи из местечек, из черты оседлости, угнетенные бесправием, хлынули в города. Кто-то из них стал учиться инженерному делу, кто-то медицине, кто-то художничеству, а кто-то, и таких было немало, пошли по более легкому пути – в советское комиссарство и ЧК. И эти многие посчитали, что из черты оседлости их освободил Ленин, а не он – Керенский. Точно так же, как многие представители других национальных меньшинств – башкиры, латыши, китайцы… Мало того – башкиры и китайцы организовали целые полки, которые отчаянно сражались с белой армией, а латыши проявили такую преданность новой власти, что им доверили охранять Ленина и Кремль.
Александр Федорович не корил себя за то, что объявил в России равноправие народов – это необходимое условие любого демократического государства, и пусть лавры за это благородное решение достались его противнику, пусть, главное, что это равноправие стало достоянием людей, а как они его использовали – тут он был бессилен им помочь, слишком короткое время работало Временное правительство, и Учредительное собрание разогнали, а там большинство составляли эсеры и меньшевики и, без сомнения, оно избрало бы отнюдь не большевистский строй, однопартийный и потому тоталитарный. Но тем не менее не должны забыть армяне, что он в свое время, будучи адвокатом, спас от гибели лучших деятелей армянской культуры.
Керенский в восемнадцатом году покидал родину на военном корабле, усталый и беспредельно грустный, отягощенный горькими думами, а теперь плыл в Америку на современном теплоходе, был бодр и настроен оптимистически, всем своим видом показывая, что его не сломила нелегкая эмигрантская судьба, что он не изменил своим устремлениям и принципам.
Теплоход приближался к берегу, к городу, усеянному высокими зданиями, конца им не было видно, и все отчетливее вырисовывалась статуя Свободы, наверное, той Свободы, которой он, Александр Федорович Керенский, посвятил в России свою жизнь. Россия – не Америка и не Франция – для России демократия – положение новое, не всем понятное и даже нужное, но тот, кто познал свежесть, чистоту и прелесть Свободы, тот не забудет это сладостного ощущения никогда.
Глава девятнадцатая
Америка, Америка…
Александр Федорович сошел на берег, почувствовал под ногами землю и повеселел, не думая о том, что земля чужая, и в Берлине, и в Париже она была чужой, но всегда придавала уверенность ему, в отличие от моря или океана, зыбких и опасных, на которые была похожа русская земля в последние дни его пребывания на родине.
– Вы француз? – спросила у него одетая в специальную форму работница пропускного зала.
– Русский, – ответил он и протянул ей паспорт, выданный ему еще в царское время.