Петербурге – Гороховая, в Москве – Лубянка. Мельницы богов мелят поздно. Но перемол будет большой и надолго. Рыть поглубже, хоронить гуртом. Социальная революция в перчатках не нуждается. На Западе ужаснутся. Потом протрут глаза. Потом махнут рукой, и станут разговаривать. О марганце, о нефти, о рудниках, о залежах. Сначала купцы, затем, интуристы. Икра направо, икра налево, рябиновая посередине. Сначала афоризмы, потом восхищение: „Родильные приюты для туркменов, грамматик для камчадалов, „Лебединое озеро“ для всех“.
Идут годы. Авторитет Керенского в научных кругах Америки растет.
Он приглашен на работу в Гуверовский институт войны, революции и мира. Он сам – подлинная, живая история. Снимает уютный домик в Пало-Альто, тихом и зеленом городке невдалеке от Станфорда и Сан- Франциско – самого европейского города Америки. Там давно уже поселились первые русские. У них своя улица. Рядом с Русским холмом. Неподалеку, за сквером Филберт-стрит, стоит церковь Святых Петра и Павла. Пятнадцать лет строили. По своему роскошному внутреннему убранству не уступает собору. Многие русские успели разбогатеть. Немалые деньги жертвуют церкви. Там собираются. Пришел и Керенский во время богослужения. Вдруг люди, прервав молитву, зашептались, стали оборачиваться на него. Лица их были удивлены, но добры. Кто-то улыбался ему, кто-то смотрел сочувственно. И он разглядывал их. Это был тот народ, ради которого он жил, которому хотел дать цивилизованную свободу. Они приехали за ней в Америку, впрочем, как и он. Потом в его душе возникла необходимость общения с ними. Он часто бывал в этой церкви. Религия объединяла в изгнании всех русских, и он становился религиозен. Ему рассказали, что в Сан-Франциско гастролировала Анна Павлова. Здесь начинал карьеру балетмейстер Георгий Баланчивадзе, по-американски – Баланчин. В возрасте трех лет сюда привезли Иегуди Менухина – уже ставшего знаменитым скрипачом. Керенский познакомился с композитором Эрнстом Блохом – тоже выходцем из России. Он возглавлял местную консерваторию. Рассказал Керенскому, что встречал Бейлиса. Он молился за всех, кто защищал его. Блох сыграл Керенскому на скрипке свое любимое произведение – «Плач Израиля». Слушая его, Керенский прослезился – грустная мелодия напомнила ему Нелль, в душе вспыхнули незаслуженные обиды, от которых спазмы сжали горло. Он был всегда в меру сентиментален, но с годами, с переживаниями – все более и более. Но внешне казался недоступным сантиментам. В Станфорде коллеги уважали его, ценили за выдержку, за прекрасное знание предмета, который он преподавал. Студенты обращались к нему не иначе как «господин профессор». Это звание поднимало его в собственных глазах. Станфорд был, пожалуй, самым серьезным научным учреждением в Америке. Еще в 1923 году два его сотрудника поехали в Россию, чтобы узнать, что там происходит на самом деле. И Керенский был для университета сущей находкой. Его лекции по истории России были одними из самых интересных и посещаемых. Здесь он ощутил свою нужность – столь необходимое для его души и сознания чувство. В библиотеке хранились материалы царской охранки, которую он разгромил, не подумав об ее архивах. Понял свою ошибку, когда просматривал их и находил там интереснейшие сведения об известных большевиках, служивших до 1917 года агентами охранки, и даже сведения о себе, о том, как за ним велась слежка. Архивы привез в Америку полковник царской армии. Он спас их, вынеся из горевшего здания. Хотел увидеться с этим полковником, но он жил в другом конце Америки. Россия была бесконечно далеко, за морями-океанами, ненамного дальше, чем Франция, где прошла нехудшая часть его жизни. Там остались друзья. Они писали ему – Берберова, Алданов, Маклаков… Прислал письмо поэт и прозаик Георгий Иванов, перемешивая русские буквы с французскими, просил прислать хоть «чутку» денег, так как сидит без гроша – «ухнули книжку стихов». И приводит строфы Осипа Мандельштама о нем, Керенском, из последней книги поэта, изданной Струве и Филипповым в Америке. Стихи совершили головокружительный путь из Америки во Францию и обратно – к тому, кому были посвящены.
Читая стихи, Керенский испытал удовлетворение. Он был прав, подумав ранее о том, что люди, создающие добро, не уходят из жизни бесследно. Мандельштам – ни на кого не похожий, своеобычный и правдивый поэт. Достанется ему от большевиков, бедняге…
Вся русская зарубежная демократическая элита не забывает, поддерживает его, своего первого министра-председателя, и сейчас, спустя полвека после великих страстей 1917 года, шлет ему весточки за океан. Они приходят, как расписные яхты из ожившего давнего прошлого, знаки доброты и искреннего внимания.
Как Ваше здоровье? Дает ли себя чувствовать нога? Очень надеюсь, что в эти стоградусные дни Вы были не в Нью-Йорке. Здесь, в Ницце, погода идеальная. Если будете во Франции, то очень просим приехать к нам погостить. Единственное: обилие коммунистов. Как ни странно, Ривьера их бывшая цитадель. Уже возобновил работу над своей философской книгой и очень рад. Пушкин был прав: политика – последнее дело (хотя и самое необходимое).
Шлю Вам сердечный привет и наилучшие пожелания».
Александр Федорович побледнел, снял очки и отложил их в сторону. Марку легко – сел за свою книгу. А что делать ему, политику? О 1917 годе он напишет, о прошлом, а что делать в настоящем? Ведь нужно разобраться во «власовском движении». Что за люди вошли в него? Не могла быть целая армия предательницей. Может, в нее входили дети тех «крепких мужиков», которых большевики изничтожали как кулаков, люди, желающие работать не на колхозной, а на своей земле, желающие сами распоряжаться плодами своего труда? Они, по сути, не воевали против России. Были брошены Гитлером в бойню только в конце войны, в Чехословакии, и, как пишут американские историки, поддержали восстание чехов в Праге, перешли на сторону русской армии. Так ли это было? Помогут ли ему оставшиеся из них живыми освободить родину от смертельной хватки Кремля? Лучше, чем Алданов, более глубоко вникает в его состояние Базиль Маклаков. Ему, пожалуй, можно будет доверить свой архив. Он не льет елей на его душу. Он говорит правду такой, как видит. Керенский берет письмо Маклакова, своего старого друга, и перечитывает его с середины, с самых волнующих строчек: «В 1917 году у меня не было сомнения, что не Вы добивались власти, а общественное настроение, даже Ваших противников, толкало Вас на это опасное место. Вы были одним из немногих представителей революционного идеализма, который в благо революции верил без колебания, не притворяясь, как члены Временного комитета Государственной думы, и поэтому все инстинктивно возложили последнюю надежду на Вас. И отдаю Вам справедливость: Вы тогда не пошли за толпою, когда она истинное свое лицо стала показывать, Вы сознательно шли на непопулярность. И в этом Ваша трагедия, как я ее понимаю. Я вам тогда напомнил фразу Аксакова, которую Вы через несколько дней использовали. Аксаков сказал: „Вы не дети свободы, а взбунтовавшиеся рабы“. А истоки Вашей теперешней, уже эмигрантской трагедии заключаются в том, что Вы не можете смириться с амплуа зрителя и наблюдателя того, что происходит в России. Для активной деятельности сейчас нет нужных условий. Вы помогаете иностранцам отличить Россию от Кремля. Полезное и успешное дело. Но наивно считаете, что без внешнего толчка можно одними внутренними силами свергнуть Кремль. Ваши мысли о том, что если внутренние революционные силы начнут проявлять себя, то Кремль свалится, напоминают мне рассуждения человека, выскочившего из 6-го этажа дома и рассчитывающего остановиться на уровне этажа третьего.
Режим кремлевских владык, в отличие от самодержавного, не может рухнуть, потому что в силах охранять себя. Мы раньше верили, что для оппозиции Красному Кремлю есть организованные силы, что в связи с войной возможна «эволюция», что кремлевские вожди пойдут на уступки, что сопротивление им возникнет не только в подполье, но и наверху, в самом аппарате. И жестоко ошиблись.
Я думаю, что желание революции у многих продиктовано жаждой мести и злобы. Не отношу этого к Вам, так как помню, что в 1917 году Вы, как истинный демократ, защищали побежденных врагов. Понимаю Ваши