Главные улицы очистили от снега, воздвигнув у них по бокам высокие белые стены, но на маленьких ледянках у дома Тамары красный лед стал розовым от намерзшего снега, и даже на Восточно-Западной глиссаде остались заснеженные участки. Ветер разгонял последние тучи, открывая темно-синее, почти черное небо. Последнее тепло Джонатана уходило сквозь слои меха в воздух, скудное тепло мира уходило в небо, исчезая в космосе.
Они пересекли глиссаду Западного Берега и продолжили путь между рядами осколочников. Потом сняли коньки и по тропинке среди зарослей йау и костяника вышли на Алмазный пляж — один из диких пляжей города, где нетронутый человеком лес отступал перед дюнами, сейчас занесенными снегом. За кромкой берега, где замерзшие волны-заструги блестели в лучах закатного солнца, лежал Великий Северный океан. Когда-то Данло пересек его с востока, чудесным образом отыскав город Невернес. Теперь, он сидел на выброшенной морем коряге и смотрел на запад, куда положено смотреть каждому человеку в час своей смерти.
Ти-анаса дайвам.
— Холодно, — пожаловался Джонатан. Он сидел у Тамары на коленях и тоже смотрел на запад, где солнце расцвечивало горизонт красными и золотыми мазками. — Я замерз.
Холод действительно стоял жестокий — синий мороз, который к ночи обещал усилиться. Даже птицы, обычно кружившие над берегом, скрылись куда-то — только несколько чаек выискивало снежных червей на краю суши. В такую погоду опасно долго оставаться под открытым небом. Данло, не желая ускорять уход Джонатана — согласно древнейшему из учений, гласящему, что каждый человек должен умирать в свое время, — набрал в лесу хвороста и разжег костер. Тепло вскоре растопило лед на бревне, где они сидели: трескучее орайжевое пламя согревало им руки и лица, отгоняя ночь.
Ти-анаса дайвам.
Данло по просьбе Джонатана достал флейту и заиграл горькую и сладостную мелодию, которую сочинил сам. Она была проста, но несла в себе силу, обволакивающую и очаровывающую Джонатана. Мальчик, сидя без движения на коленях матери, смотрел в синеву сумерек, а музыка струилась по берегу, уходя в небо. Зажглись яркими алмазиками первые звезды: Нинсан, Арагло Люс и Двойная Мория, образующая глаз созвездия Медведя. Появились и блинки — световые волдыри старых сверхновых. Тогда Тамара запела, изливая слова любви и света из самого своего сердца. Позднее она говорила Данло, что не помнит этих слов, но в тот момент они создавались из ее влажного дыхания, как хрупкие льдинки, и ветер сразу уносил их прочь.
Ти-анаса дайвам.
Данло играл долго, глядя на чаек, снующих над замерзшим прибоем. Джонатан тоже, наверно, следил за этими красивыми белыми птицами: его широко раскрытые, немигающие глаза были устремлены в ту сторону. Но Данло не знал, что видит мальчик на самом деле: чаек или что-то другое.
Может быть, он, подобно птицам, видел небо позади неба — глубокую запредельную синеву, струящуюся, как вода. Может быть, краски этого вечера — чернота, кобальт и серебристо-белые искры звезд — представлялись ему не чем-то законченным, а тонами, составляющими мелодию. Данло молился, чтобы оттенки ночи стали музыкой для глаз его сына, но боялся, что Джонатан видит их по-другому.
Быть может, его угасающее зрение населяли фантомы, и с небес на него спускались ночные птицы, птицы смерти с блестящими черными когтями, издающие страшные крики. Приемный отец говорил Данло, что Бог — это большая серебристая талло, чьи крылья простираются до самых концов вселенной. А может быть, редкая белая талло, которую называют также снежной совой: никто не знает этого по- настоящему.
Достоверно известно только одно: Бог со временем пожирает все — океаны, планеты и звезды, даже невинных детей, которые любят глядеть на птиц над застывшим берегом.
Джонатан, Джонатан.
— Папа…
Данло, услышав, что сын зовет его, отложил флейту и стал коленями в снег, лицом к нему. Маску он снял еще раньше, чтобы легче было играть, и теперь приблизил лицо к самым губам Джонатана.
— Папа, — прерывисто дыша, выговорил мальчик. — Как…
Что он хотел спросить? Может быть, он вспомнил загадку, над которой они оба думали?
Как поймать красивую птицу, не убив ее дух?
Может быть, Джонатан, вступивший в сумеречную страну между днем и ночью, разгадал ее?
Данло слушал, как трудно дышит сын, и думал, что никогда не узнает ни того, о чем хотел спросить его Джонатан, ни ответа на эту загадку. Больше Джонатан не сказал ни слова. Припав головой к груди матери, он неотрывно смотрел на Данло. Через несколько сотен ударов сердца он стал смотреть сквозь него, будто на звезды какой-то отдаленной галактики.
Последние свои слова он обратил к Тамаре, родившей его на свет.
— Мама, — сказал он, — мама. — И затих, как замерзшее море.
— Джонатан. — Данло снял рукавицу и положил ладонь на холодный лоб Джонатана. — Ми алашария ля шанти, усни, усни.
И Джонатан, тихо вдыхая морозный воздух, закрыл глаза.
Данло смотрел, как понемногу вздымается и опадает мех у него на груди. Потом мех перестал шевелиться. Когда сердце Данло отстучало три тысячи пятнадцать раз, он приник лицом к лицу Джонатана, и дыхание сына коснулось его губ и обожгло ему глаза. Еще через триста ударов сердца Данло и это перестал чувствовать. Джонатан лежал тихо, как камень.
Данло прижался губами к его губам и стал ждать — долго, неисчислимо, долго. Его сердце билось ровно и быстро, как всегда, но он уже не различал отдельных ударов. Он чувствовал тoлько давление, опухоль, жестокий красный огонь, словно в груди у него помещалась готовая взорваться звезда. Он легко, но с отчаянной болью поцеловал Джонатана в лоб и встал, глядя на западный небосклон, где созвездие Совы указывало путь во вселенную.
— Ми алашария ля шанти. Спи с миром, мой сын.
Он обернулся, чтобы взять Джонатана у Тамары. Она сидела оцепеневшая, почти не способная шевельнуться. Замерзшие слезы блестели у нее на щеках, как жемчуг, но сейчас она не плакала — только смотрела на Данло, который с Джонатаном на руках обратил лицо к черному сияющему небу.
— Нет, — шептал Данло, держа Джонатана так, чтобы звездный свет омывал его лицо и тело. Свет, белый и холодный, наполнял и его глаза, вонзаясь в мозг миллионами ледяных игл. — Нет, нет. Пожалуйста.
Ти-анаса дайвам. Живи своей жизнью и люби свою судьбу.
Но как ему жить теперь, когда Джонатан лишился жизни?
Лишился всего: жизни, любви, радости и того, что с ним никогда уже не случится. Почти всего лишился и Данло. Великая цепь бытия, начавшаяся пять миллиардов лет назад на Старой Земле, наконец порвалась. Данло, стоя в почти полной темноте, думал о своем отце, своем деде и всех своих предках вплоть до обезьянолюдей, ступавших по знойным равнинам Африки во всей своей мощи и славе. Он думал о матери, бабке и всех своих праматерях, возросших в чреве Матери-Земли. Никто из миллионов этих мужчин и женщин, живущих в его плоти и крови, не умер в детстве.
Велики ли были шансы, что на планете, где свирепствовали хищные звери, холод, голод, болезни, где никогда не прекращались войны, где половина новорожденных не доживала и до пяти лет, — велики ли были шансы, что никто из них не умрет в детстве или младенчестве? Они были бесконечно малыми. Поистине чудо, что все эти люди выжили и дали жизнь собственным детям — и он, Данло, стоял на стылом берегу далекого мира, как результат этого чуда. Все, что движется, дышит и расправляет листья навстречу утреннему солнцу, появилось на свет вопреки почти всякой вероятности, и в этом заключается чудо жизни. Этим, помимо всего прочего, и драгоценна жизнь.
Весь мир, думалось Данло, должен оплакивать каждую свою частицу, лишившуюся жизни со всеми ее чудесными возможностями. Он и сам заплакал бы, но не мог. Он мог только смотреть в холодное небо и вспоминать, как любил Джонатан смеяться и разгадывать загадки. Он потерял этого чудесного мальчика навсегда — потерял сына, который мог бы вырасти сильным мужчиной. Потерял этого мужчину, который мог бы стать его другом. Потерял внуков, внучек и всех своих потомков. И прежде всего потерял дитя, свое родное дитя. Он стоял под звездами, держа на руках Джонатана, и гнев на свою потерю нарастал в нем, как