заняло неожиданное и суровое упрямство.
— Я туда не пойду, — твердо, без запинки сказал Фишл, — ни за что.
Копл-шамес не поверил своим ушам.
— Фишл, что это за разговор? — спросил он в изумлении. — Пошли со мной.
— Не пойду, — стоял на своем Фишл.
Гордыня, обуявшая скупщика щетины, заставила шамеса усмехнуться в бороду. Он просто губы себе кусал от желания произнести вслух любимую поговорку про шелудивого, которого позвали в миньян, а тот и зазнался. Но шамес сдержался, чтобы решить дело по-хорошему.
— Не глупи, Фишл, пошли, — сказал он, — давай руку, и пойдем. Ступай за мной.
Фишл не дал руки и не сдвинулся с места. Копла-шамеса это начало раздражать, и он заговорил сердито, как привык разговаривать с Фишлом в синагоге, когда устраивал его на субботу.
— А ну пошли, скотина! — грубо приказал шамес. — Я ради этого за тобой и ездил.
Фишл не испугался резких слов шамеса и не сдвинулся с места.
Обыватели, видя, что у шамеса дело с Майданикером не клеится, вмешались, чтобы тоже сказать свое веское слово.
— Фишл, еврею так нельзя, — стали они поучать его, — еврей должен прощать, тем более — опасно больным… Войди к вдове и прости ее сыновей…
— Не пойду, — упрямо отвечал Фишл.
Вдова портного Биньомина выбежала в своей шали на улицу и пала перед Фишлом, как несколькими днями раньше — перед орн-койдешем. Рыдая, цепляясь руками за его грубую капоту, как недавно цеплялась за святые шелка облачения свитков и паройхес, прикладывая к губам полы его трефной одежды, она умоляла о сострадании этого кряжистого рыжебородого мужчину, умоляла его, чтобы он сжалился над ней и переступил порог ее дома.
— Дайте мне вашу руку, я ее поцелую, — униженно просила она, — только простите и войдите в мой дом.
Фишл стоял, тяжелый, неподвижный, глухой к женским мольбам.
— Бог не простит, — твердо, ясно и громко сказал он после долгого молчания.
Столпившийся вокруг народ охватил ужас от этих твердых, ясных и громких слов, которых никто не ожидал услышать из уст Майданикера. То, что ничтожный простак как равного взял себе в союзники Всевышнего и не только не желает утишить, но, напротив, укрепляет гнев Божий, вызвало страх перед ним, перед избранным Небесами. Народу вдруг показалось, что скупщик щетины может быть одним из тайных праведников, ламедвавников[72].
— Реб Фишл, будьте милосердны, — взмолились к нему.
Но Фишл не хотел быть милосердным. В стоптанных подкованных сапогах, недвижим, как каменная стена, он грузно стоял и не хотел переступить порог дома, в котором его опозорили. Копл-шамес увидел, что словами ничего, кроме собственного унижения, не добьешься, и увел заупрямившегося Майданикера к раввину, пастырю общины. Фишл шел рядом с ним уверенным, твердым шагом. За ним, приотстав, пошли стар и млад. Последней шла убитая горем вдова портного Биньомина, которую вели под руки две женщины.
Битый час раввин по душам разговаривал с Фишлом Майданикером, чтобы сломить его упрямство.
Сперва он говорил с ним о справедливости, иудаизме и человечности, как говорят, пытаясь образумить непослушного, заупрямившегося ребенка. Когда это не смягчило сердце скупщика щетины, раввин прибег к притчам из Торы, толкованиям и изречениям, которые должны были показать ему, Фишлу, что он должен забыть все обиды и простить братьев Шимена и Лейви, чтобы спасти их жизнь. Фишл спокойно и молча выслушал все речи раввина. Но когда дошло до дела и раввин призвал его вернуться вместе с вдовой в ее дом, он не сдвинулся со скамьи, на которой сидел в набитой битком комнате раввинского суда.
— Бог не простит, — снова повторил Фишл.
Вдова обещала ему деньги, целых восемнадцать рублей серебром за каждого, во искупление греха своих сыновей. Кроме того, она посулила ему одежду, оставшуюся после ее мужа, мир праху его, еще добротную и красивую одежду. Но Фишл ни за какие деньги и подарки не желал продать прощение причиненной ему великой обиды. Убитая горем вдова принялась колотить себя кулаками в грудь.
— Душу мою возьмите, но не моих детей, — завопила она, — вот вам моя жизнь, забирайте!..
Эта женская жертва так проняла собравшихся, что они разозлились на Майданикера, в чьем мужичьем негодовании не было ничего еврейского, и потребовали от раввина, чтобы он принудил чужака сделать то, что хочет от него община. Раввин не принял общего требования.
— Опозорили его, а не нас, — сказал раввин, — и в его власти прощать или нет. Вынужденное прощение — не прощение.
Народ без капли надежды и упования беспомощно толпился в битком набитой комнате раввинского суда.
Вдруг Копл-шамес быстро скрутил папиросу, закурил, глубоко затянулся, как всегда, когда ему приходилось вникать в сложное общинное дело, и высказал раввину и собравшимся хорошую мысль, которая пришла ему на ум.
— Раввин, евреи, — спокойно сказал он, — пусть вдова реб Биньомина, мир праху его, обещает взять в мужья вдовца Фишла, и он от всего сердца простит ее сыновей.
Довольный народ тотчас заулыбался разумным словам шамеса. Раввин был немного сконфужен…
— Не могу понять, как мне самому не пришло это в голову? — спросил он, удивляясь себе самому.
Утерев свой высокий лоб большим платком, как он имел обыкновение делать перед вынесением серьезного приговора, близорукий раввин вплотную подошел к Майданикеру и, вглядываясь в него, как будто видел его впервые, объяснил ему суть дела.
— Мера за меру, — сказал он, — в том доме, где вас опозорили, вас облекут честью. Что вы скажете на это, реб Фишл?
На каменном лице Фишла появилась легкая улыбка, первая за все это время.
— Ну да… — пробубнил он, соглашаясь.
Раввин подозвал вдову поближе к столу.
— А вы, вдова реб Биньомина, что вы скажете на это? — громко спросил он.
Добрых несколько минут вдова неподвижно стояла в своей темной шали. Не только в дни своего великого материнского горя, но и за все время вдовства она ни разу не думала о новом муже, и тем более о таком, как побродяга Фишл Майданикер. Слова раввина обрушились на ее голову как камень с неба. Все напряженно смотрели на нее, а напряженнее всех, во все свои доверчивые, беспомощные и безгранично добрые глаза, рыжий коренастый Майданикер. Вдова почувствовала на себе тяжесть напряженных взглядов и низко склонила голову.
— Если так я смогу отвести гнев Божий от моих детей, да будет на то Его воля, — тихо и униженно сказала она.
Раввин разгладил бороду и поднялся со своего кресла в знак того, что дело разрешилось ко всеобщему удовлетворению.
— Копл, смотри, чтобы хупа была поставлена сразу же после третьей звезды[73], — приказал он, — и обязательно у постели больных. Это лучшее средство, чтоб избыть такую беду.
Народ, счастливый, улыбающийся, исполненный упования и веры, поспешил из комнаты раввинского суда на тот угол рыночной площади, где жили перелицовщики.
Как тогда, в начале лета, когда на исходе субботы Фишл Майданикер впервые переступил порог вдовы портного Биньомина, ведомый на торжество, обернувшееся позором, так и теперь, вечером в конце элула, большая портновская мастерская была празднично убрана.
Швейные машинки были по-субботнему укрыты скатертями, крестьянские штаны и куртки — простынями. На большом раскройном столе лежала скатерть, уставленная зажженными свечами в бронзовых подсвечниках, бутылками водки, яичными коржиками и нарезанной селедкой. Перелицовщики не