Но в этот же вечер ее состояние ухудшилось, и она потеряла сознание. Ни я, ни ее отец не могли привести Франциску в чувство. Эстер снова сбегала за Бенджамином. Благодаря его помощи, моя жена на время пришла в себя, но она была так слаба, что не могла даже открыть глаз.
— Я здесь, — сказал я ей. — Что я могу сделать для тебя?
Она была очень бледной.
— Спой мне, — ответила она. — Я хочу слышать твой голос. Не хочу лежать здесь в темноте, не слыша тебя.
Я пел для нее — все шотландские, английские и португальские песни, какие только знал. Я пел до рассвета, продолжал петь, когда она снова впала в забытье. Когда мой голос пропал, я стал читать стихи Роберта Бернса, которые всегда казались мне песнями, даже если просто декламировать их.
Бабушка Роза какое-то время сидела с Франциской, сжав ее руку, словно хотела снова вдохнуть в нее силу. Она и мой тесть пытались увести меня, чтобы я мог поесть или поспать. Они обещали побыть с ней, но я не оставлял ее. Я только просил горячего чая, чтобы смочить горло и петь для нее дальше.
Я был убежден, что если отойду от нее хотя бы на миг, то потеряю навсегда. Тесть принес мне «жилет — бубновый король», который я надел, в надежде, что вся эта красота, которую она когда-то подарила мне, окажет на нее благотворное воздействие. Бенджамин взял меня за руку и прочел шепотом молитву, а потом вывел на ее лбу тайные надписи на иврите, чтобы защитить от болезни. Девочки приносили мне крепкий горький чай, заваренный бабушкой Розой, и вопросительно и испуганно смотрели на меня. Эстер пробралась в постель и легла со своей матерью, что-то нашептывая ей на ухо.
— Ты — мой единственный друг, добрый и верный друг, — говорил я Франциске, — и ты не можешь оставить меня.
Я был уверен, что моя преданность вернет ее обратно.
Но после рассвета я почувствовал, что ее рука дрогнула. Она перестала дышать. Пытаясь привести ее в чувство, я увидел, что вся простыня пропитана кровью. Я позвал Бенджамина, но было поздно.
Это был последний урок, который Франциска преподала мне: я, Джон Зарко Стюарт, не обладаю магическими способностями. Никакие песни о любви не способны победить смерть. Все самое важное неподвластно нам.
Возможно, она научила меня еще одному: если Бог существует, то Он является тем, что Бенджамин называл на иврите Эйн Соф — Господь бесконечного пространства, полностью отстраненный от наших забот, глухой к нашим молитвам.
Горе…
Вскоре мое горе стало дворцом, где всегда царил мрак. В моем распоряжении находились сотни залов отчаяния, и каждый из них был заполнен мыслями о том, что было и что могло бы быть. Все лето и осень 1822 года, а также большую часть следующего года я бродил по холодным каменным коридорам, взбирался на высокие лестницы, полировал статуи памяти. Первые, самые ужасные недели после утраты, я обвинял себя в том, что никогда не любил ее в достаточной мере. Дошло до того, что в своем безумии я заявлял девочкам об эгоизме их отца, хотя они и понятия не имели, что я имею в виду.
Иногда я перечитывал любовное послание Хоакима к Лусии, которое выпало из «Лисьих басен», когда мне было семь лет, и мне хотелось написать Франциске все, что я чувствовал к ней.
Мои волосы стали растрепаны, я перестал бриться. Я страстно желал снова почувствовать ее прикосновение. Смотря в зеркало, я не понимал, как такой опустошенный человек будет жить дальше.
Я жалел о том, что нарисовал так мало портретов Франциски. Иногда я даже не мог вспомнить форму ее глаз и очертания тонких рук. Мне казалось, что я сойду с ума от мысли, что никогда больше не зароюсь лицом в ее волосы.
Луна Оливейра, сеньора Беатрис и другие соседи выражали свои соболезнования, приносили нам хлеб и суп. Бабушка Роза и много других женщин, с которыми я не был знаком, сидели с девочками у нашего камина и нашептывали им о трудностях материнства, предупреждая о супружеских обязанностях и о лживости мужчин, а также жаловались, что потеряли во время родов свою красоту. Незнакомые люди почистили нашу трубу и починили сторожевую вышку. В мою лавку приходили евреи, скрывающие свое происхождение, и рассказывали мне о Елеонской горе.
Примерно за год я сделал все то, чего ожидали от меня. Я создал столько кружек, ваз и кувшинов, что ими можно было заполонить воды Дуэро. Я смешивал глазурь со своей завистью к тем, кто был счастлив.
Я заботился о дочерях как мог, следил за тем, чтобы они продолжали свои уроки.
Первое время Эстер отказывалась играть на скрипке и не вставала с кровати, пока я чуть ли не силой вытащил ее. Граса причиняла мне немало беспокойств своей ужасной бессонницей; несомненно, она унаследовала этот недуг от отца. Иногда она была настолько раздражена, что набрасывалась на свою сестру и на меня.
Я делал все возможное, чтобы проявить понимание и утешить их обеих. Каждый день я проводил с ними много времени, но иногда боялся, что мне не хватает искренности, чтобы хоть как-то помочь им. Я начал понимать, почему мать отдалилась от меня после смерти Полуночника и отца. Мы были во многом похожи друг на друга, и долгое время мне просто не хотелось ни о чем говорить; ни одна тема не привлекала моего внимания… и даже, как мне ни больно это признавать, — несчастье моих дочерей.
В течение многих месяцев мама три раза в неделю посылала мне длинные письма со словами утешения. Она даже преодолела свой страх перед воспоминаниями прошлого и нанесла нам продолжительный визит. Однажды, уложив девочек спать, она отвела меня в сторону и сказала:
— Я знаю, что не имеет смысла говорить тебе это сейчас, но я все-таки скажу. Ты был прекрасным мужем для Франциски, и я убеждена, что она умерла, ни о чем не сожалея. Ничего невысказанного не осталось между вами. Я не думаю, что ты мог бы сделать для нее лучший подарок. Когда вы снова встретитесь, тебе не нужно будет просить прощения. А это, Джон, огромное счастье.
Со времени нашей свадьбы с Франциской, в мире, за пределами нашего провинциального городка, произошло много важных событий, самым важным из которых была, конечно, смерть Наполеона.
Но политические игры мало интересовали нас до той поры, пока французская армия не пересекла Пиренеи и не вторглась на Иберийский полуостров, чтобы подавить испанских мятежников, выступавших за либеральные реформы. Это произошло примерно через год после смерти моей жены.
В этот кошмарный период, когда я боялся, что войска продолжат свое продвижение на запад и дойдут до Порту, чтобы снова нарушить спокойствие нашего города мушкетами и клинками, я получил письмо из Нью-Йорка. Держа его в своих руках, я увидел, что чернила со временем выцвели не так сильно, как можно было ожидать. Я закрыл глаза и увидел одинокую девочку в черной шляпе, которая кидала камешки в мое окно.
Слезы выступили на моих глазах, когда я узнал ее почерк. Это была победа над всем тем злом, которое я сам внушил себе. Письмо было из Америки!
В действительности я получил два письма от Виолетты, второе пришло через несколько дней; оно было отправлено на мое имя в Дуэрскую винодельческую компанию и доставлено одним из их курьеров. Виолетта объясняла, что послала два письма, поскольку не знала, живу ли я на том же самом месте. Письма были совершенно одинаковыми.
Она почти ничего не сообщала о том, как добралась до Нью-Йорка, написав лишь, что много лет прожила в Лиссабоне, а затем Англии, а потом по счастливой случайности оказалась в Америке. Она жила в доме на южном конце острова Манхэттен. Она с радостью сообщала мне, что в ее садик прилетает много пестрых птиц, а у одной из самых красивых, бело-голубой окраски, есть хохолок.
Она жила в доме под номером 73 на Джон-стрит и находила забавным, что ее улица носит мое имя.