верхнюю губу и обнажив желтые зубы. Нату не хочется поворачиваться к нему спиной, но ему надо в кухню за стаканами, не может же он пятиться. У него в голове вертятся сценарии боевиков: он сам валяется в прихожей без сознания, треснутый по затылку медным подсвечником или тяжелой вазой из хозяйства Элизабет; дети похищены, взяты в заложники, в двухкомнатном логове Криса, за баррикадой, в ужасе, а Крис сгорбился над шахматной доской (как в «Призраке оперы»), и полиция кричит в мегафон у дверей; тело Элизабет, голое, избитое, со скрученной простыней на шее, выброшено в сточную канаву. Все это можно было предотвратить; и во всем виноват он; если бы только он не…
Думая о собственной вине, Нат в то же время хочет дать что-нибудь Крису, еды, еще чего-нибудь. Билет на автобус куда-нибудь, в Мексику, Венесуэлу, об этом Нат и сам часто мечтал. Ему хочется протянуть руку, дотронуться до руки Криса; он перебирает афоризмы, ища какую-нибудь мудрую мысль, банальную, но волшебную, вдохновляющую притчу, что воскресит Криса в мгновение ока, чтобы он двинулся грудью навстречу судьбе. Одновременно Нат знает, что, если Крис сделает хоть один шаг в сторону лестницы, ведущей к двери, за которой дети полчаса назад играли в Адмиралов, он, Нат, прыгнет на него и вышибет ему мозги о перила. Убьет его. Убьет и не пожалеет.
С крыльца доносятся шаги, твердые, ровные: щелкает входная дверь. Элизабет. Сейчас будет взрыв, Крис бросится на нее как лось в гон, Нату придется ее оборонять. Иначе она удалится по садовой дорожке, задницей вперед, вися через плечо Криса, роняя из сумочки ключи и карандаши. Может, ей это понравится, думает Нат. Она часто намекала, что он недостаточно грубоват.
Но она только говорит:
— Пошел вон.
Она за спиной у Криса, в прихожей; Нат из гостиной ее не видит. Крис оборачивается, лицо его съеживается, идет кругами, как вода, куда упал камень. Когда Нат добирается до прихожей, Криса уже нет. Только Элизабет, сжала губы в узкую полоску — знак неудовольствия; она стягивает кожаные перчатки, по одному пальцу за раз.
Глядя на нее, думая о Крисе, что крадется через улицу, наподобие солдата, отставшего от разбитой армии, Нат знает: когда-нибудь, в туманном будущем, настанет день, когда ему самому придется ее бросить.
Леся, стараясь не наклонять поднос, пробирается к свободному столику, окруженному другими свободными столиками. Ей теперь непросто ходить пить кофе с Марианной и Триш, обедать с ними. Они вполне дружелюбны, но сдержанны. Она по себе знает, что они думают, и понимает их: люди, попавшие в передрягу, приносят несчастье. Они — экспонаты кунсткамеры, о них можно говорить за глаза, но при них лучше молчать. Леся для Марианны и Триш — как глушилка для радио.
Д-ра Ван Флета сейчас нет: каждый год в это время он страдает от сенной лихорадки, пьет травяные настои, которые готовит ему жена. Леся думает: проживет ли она с Натом достаточно долго, чтобы научиться готовить травяные настои и его лечить. Или не с Натом, с кем-нибудь другим. Она пытается вообразить, как Нат, в стариковской кофте с треугольным вырезом, дремлет на солнышке, и у нее не получается. Д-р Ван Флет часто говорит: «В мое время…» Интересно, думает Леся, а тогда он знал, что это — его время? Сама она не сказала бы, что время, в котором сейчас живет, в каком-то смысле — ее.
Жаль, что д-ра Ван Флета нет. Он не интересуется сплетнями, поэтому не имеет понятия о ее так называемой частной жизни. Он, единственный из всех, кого она знает, относится к ней с шутливой отцовской снисходительностью, а это ей сейчас нужно как воздух. Он поправляет ее произношение, она смеется над его меткими словечками. Если бы он сейчас был здесь, сидел напротив нее за столом, она могла бы спросить его о чем-нибудь, что-нибудь по специальности, и тогда можно было бы ни о чем другом уже не думать. Спросила бы, например, о питании и размножении птеранодонов. Если птеранодон парит, а не хлопает крыльями, то как он взлетает? Ждет легкого ветерка, что подхватит его под двенадцатифутовые крыла? По некоторым гипотезам, у птеранодонов были настолько хрупкие кости, что они не могли бы приземлиться или даже приводниться. Но как же они тогда размножались? Леся на миг представляет теплые спокойные моря, легкий бриз, огромных шерстистых птеранодонов, парящих, словно клочья белой ваты, высоко в небе. У нее все еще случаются эти видения, но надолго их не хватает. И, понятно, она видит теперь заключительную фазу: вонь умирающих морей, мертвую рыбу на берегах, занесенных грязью, огромные стаи удаляются, блуждают, их время истекло. И наконец — Юта [3]5.
Она садится спиной к залу. Элизабет здесь; Леся засекла ее, как только вошла. Несколько месяцев назад Леся сразу вышла бы, но сейчас понимает, что это бесполезно. Элизабет, точно гамма-излучение, никуда не девается от того, что Леся ее не видит. Элизабет сидит с массивной темноволосой женщиной. Они обе смотрят на Лесю, когда та проходит мимо — смотрят без улыбки, но и без злобы. Как будто они туристы, а она — пейзаж.
Леся знает: когда Нат переехал к ней окончательно, или насколько возможно окончательно, Элизабет полагалось чувствовать, что ее покинули и предали, а самой Лесе — торжествовать победу или по крайней мере благодушествовать. На самом деле, кажется, все наоборот. Леся бы хотела, чтобы Элизабет удалилась в какой-нибудь дальний угол прошлого, и притом навсегда, но она знает, что эти ее мечты вряд ли сбудутся.
Она сдирает фольгу с йогурта и вставляет трубочку в пакет молока. По крайней мере с тех пор, как Нат въехал к ней, она стала лучше питаться. Нат ее заставляет. Он привез с собой несколько кастрюль и обычно готовит ужин; потом следит, как она ест. Если она не доедает, он расстраивается. То, что он готовит, наверное, очень полезно, во всяком случае, намного здоровее, чем все, что умеет готовить она, и ей стыдно признаться, что иногда ей в мечтах является пачка «Лапши Романофф» марки «Бетти Крокер». Она так долго жила на перекусах, полуфабрикатах, обедах навынос, что, наверное, уже не способна в полной мере оценить хорошую еду. В этом, как и во многом другом, она неадекватна и ничего не может поделать.
Взять, к примеру, ее реакции.
Вот пример. Когда Элизабет звонит (а она это часто делает), чтобы узнать, не забыли ли дети у Леси свои носки, или резиновые сапоги, или зубные щетки, или трусы, — она всегда вежлива. Чем же Леся недовольна? По правде сказать, Лесе вообще не хочется, чтобы Элизабет ей звонила. А особенно — на работу. Она не хочет, чтобы Элизабет внезапно выдергивала ее из верхнемелового периода вопросом, не видала ли она красно-белой варежки. Леся расстраивается и в один прекрасный день неловко выпаливает все это Нату.
Но дети все время забывают вещи, говорит Нат. Элизабет хочет знать, где эти вещи. Вещи на деревьях не растут.
Может быть, предположила Леся, дети могут научиться не забывать вещи.
Нат сказал, что дети есть дети.
— Может, лучше ты ей звони, — сказала Леся, — или пусть она звонит тебе. А не мне.
Нат объяснил, что он никогда не умел следить за зубными щетками и резиновыми сапогами, даже за своими. Он для этого просто не создан.
— Я тоже, — ответила Леся. Неужели он сам не понимает? В воскресенье вечером, когда дети собираются домой, Лесино жилище выглядит как вокзал после бомбежки. Она честно старается, но, не зная, что дети принесли с собой, как она выяснит, не забыли ли они чего-нибудь?
Нат сказал, что раз они оба не умеют следить за вещами, а Элизабет умеет, потому что у нее большой опыт, то будет разумно, если Элизабет станет звонить, когда что-то из вещей пропадет. Лесе пришлось согласиться.
Иногда дети являлись в пятницу вечером, когда Леся возвращалась из Музея поздно и рассчитывала, что дома только Нат. Когда это случилось в четвертый раз, она спросила:
А нельзя ее попросить, чтобы она не подкидывала нам детей без предупреждения?
Что ты имеешь в виду? — печально спросил Нат.