на Элизабет и видела взрослую жизнь, где выбор приносил последствия, значительные, необратимые.
Уильям никогда не давал возможности сделать выбор, Уильям был не замкнут, не окончателен. Наверное, она думала, что проживи она с Уильямом миллион лет — это в ней ничего не изменит. Очевидно, Уильям так не думал. Уильям, точно скряга с чулком денег, вкладывал средства неведомо для нее, поэтому его вспышка ярости застала ее врасплох. Но теперь она уже далека от Уильяма, даже от его ярости. Уильям сделал ей больно лишь на миг.
Нат, с другой стороны, причиняет ей боль почти все время. Держит ее за руки и говорит: «Ты же знаешь, как ты мне дорога». А ей бы хотелось, чтобы он сказал: «Я готов убить ради тебя, умереть ради тебя». Если бы только он это сказал, она была бы готова ради него на все. Но слово «дорога» приводит на ум деньги, вопрос:
Вечерами она сидит за свежекупленным столом, рядом с плитой и хрипящим холодильником, за которые она сильно переплатила в «Гудвилле», и рефлексирует. Когда она жила с Уильямом, рефлексия была по большей части его уделом.
«Что такое, любовь моя?» — спрашивает Нат. Леся не знает, что ответить.
Она растягивает свой кофе как может, но техники молчат. Грегор тихо насвистывает, Тео молча ковыряет. Она, побежденная, относит свой лоток зубов наверх, к себе в кабинет. В четыре часа у нее школьная экскурсия, опять сумрак, верхний мел включается кнопкой, тысяча детей — хороводом вокруг саговников, ее голос разматывается с магнитофонной катушки. Потом она отправится обратно в тот дом.
Ей нужно вернуться рано, потому что сегодня дети Ната первый раз придут к ним на выходные. Она боялась этого всю неделю.
— Но им же негде спать, — говорила она.
— Попросят у друзей спальные мешки, — отвечал Нат.
Леся сказала, что у них не хватит тарелок. Нат сказал, что для детей не обязательно устраивать торжественный ужин. Он сказал, что сам все приготовит, а дети помоют посуду. Лесе не будет никаких лишних хлопот. Тогда Леся почувствовала, что она сама лишняя, но ничего не сказала. Вместо этого она пересчитала ложки с вилками и распереживалась по поводу грязи, въевшейся в пол. В пору жизни с Уильямом она бы хохотала до упаду над такими заморочками. Но, по правде сказать, ей совершенно не хотелось, чтобы дети явились домой и отрапортовали Элизабет, что у Леси в хозяйстве нет столовых приборов, а пол в грязи. Ей было все равно, что думает о ней Уильям, но теперь она отчаянно хочет показаться с лучшей стороны двум девочкам, которых даже не знает и которых у нее нет особой причины любить. У них тоже нет особой причины любить ее. Они наверняка думают, что она украла у них Ната. Они наверняка ее ненавидят. Она заранее чувствует себя отверженной, не за какой-то проступок, а за свое двусмысленное положение во вселенной.
В четверг она пошла в «Зигги» и накупила деликатесов: английское масляное печенье в жестяной баночке, два вида сыра, рубленую печенку, фруктовые булочки, шоколад. Она почти никогда не ест фруктовые булочки и шоколад, но все же схватила их в магазине в отчаянии: это дети уж точно любят. Как выясняется, она не имеет представления о том, что любят дети. Обычно детям нравятся динозавры, и это все, что она знает.
— Зачем ты это, любовь моя, — сказал Нат, когда она выгружала содержимое пакета «Зигги» на кухонный стол. — Они прекрасно обошлись бы бутербродами с арахисовым маслом.
Леся убежала наверх, бросилась на их общий матрас и молча зарыдала, вдыхая запах старой ткани, старой набивки, мышей. И вот еще что — дети увидят этот матрас.
Через некоторое время пришел Нат. Он сел и погладил ее по спине.
— Ты же знаешь, как для меня важно, чтобы вы поладили, — сказал он. — Если бы у тебя были свои дети, ты бы меня поняла.
Лесин живот сжался спазмом: она почувствовала, как стенка мышц окружает пустоту посредине. Он перенес себя, и детей, и Элизабет тоже, в компактный зеленеющий оазис, где бывает, что люди понимают друг друга. А ее, оторванную от всех, одинокую, бездетную и преступно молодую, поставили в пустыне, в наказание, чтобы смотрела пантомиму, значения которой ей все равно не угадать.
Нат не понимал, что жесток. Он думал, что проявляет заботу. Он гладил ее спину; а она представляла себе, как он поглядывает на часы — достаточно ли долго уже гладит.
Элизабет сидит в подземном сумраке таверны «Пилот», вдыхая запах остывшей жареной картошки, наблюдая за тенями. Когда-то, давным-давно, она провела здесь несколько вечеров — с Крисом. Это место их устраивало, потому что вряд ли сюда мог забрести кто-то из ее знакомых. И сейчас она выбрала «Пилот» по той же самой причине.
Официант подошел принять заказ, но она сказала, что ждет одного человека. И это правда. Она поцеловала детей на ночь, выставила пончики и кока-колу для няньки, вызвала такси, влезла в него и вот теперь сидит в «Пилоте» и ждет. И жалеет об этом. Но она сохранила карточку, визитку, сунув ее в карман сумочки, где лежит мелочь и портмоне с документами. Она знает, что хранит подобные вещи, только если собирается ими когда-нибудь воспользоваться. Доступное тело, лежит в запасе в дальнем уголке памяти.
Она, конечно, еще может уйти, но что тогда? Ей придется вернуться домой, заплатить няньке за вечер и лежать одной в пустом и в то же время не пустом доме, прислушиваясь к еле слышному дыханию детей. Когда они не спят, она хоть как-то держится. Хотя в их обществе не особенно весело. Нэнси, вялая, лежит на кровати, слушая музыку или в сотый раз перечитывая одни и те же книги: «Хоббит», «Принц Каспиан». Дженет крутится под ногами, предлагая помочь: почистить морковку или убрать со стола. Она жалуется, что у нее живот болит, и не отстанет, пока Элизабет не даст ей гелюзила или Филипсовой магнезии, из флаконов, оставшихся от Ната. Нэнси, напротив, выворачивается у Элизабет из рук, уклоняясь от объятий и поцелуев на ночь. Иногда Элизабет кажется, что дети ведут себя скорее как виноватые, чем как обиженные.
Что она может им сказать? Папа не то чтобы ушел, он просто ушел. Папа и мама любят вас по- прежнему. Вы ни в чем не виноваты. Вы же знаете, что он звонит вам каждый вечер, если не забывает. И вы с ним виделись по выходным, уже несколько раз. Но они с Натом уговорились, что она не станет обсуждать их разрыв с детьми, пока он сам с ними не поговорит, а он еще не удосужился. Впрочем, это, пожалуй, неважно. Дети не глупы, они понимают, что происходит. Так хорошо понимают, что даже не задают вопросов.
Над столом навис мужчина в коричневом костюме; он крупнее, чем ей запомнилось, и уже не в коричневом. Костюм — светло-серый, галстук с большими белыми ромбами, которые будто светятся в темноте. Дела его явно идут хорошо.
— Вижу, вы добрались, — говорит он. Опускается на стул напротив, вздыхает, оборачивается позвать официанта.
Когда она позвонила, он ее не вспомнил. Пришлось напомнить ему встречу в метро, беседу о недвижимости. Тогда он забурлил энтузиазмом: «Конечно! Конечно же!» Она сочла такую забывчивость унизительной. И его смешок, густой, как подлива, будто он знает, чего ей надо.
На самом деле он не может этого знать. Ей нужно забытье. Временное, но полное: беззвездная ночь, дорога прямо к обрыву. Окончание.
— Я был на маршруте, — говорит он. — Только позавчера вернулся. — Является официантка, и он