– Э, давай немного поговорим. Что тебе поставили на вступительных?
Он так нервничал и робел, и мне не нравилось чувствовать себя провокатором.
– Иди сюда, – настаивал я.
Он начал медленно придвигаться к кровати.
– Э, – начал он нервно, – что ты думаешь о… ядерном оружии? Ядерной войне?
– Сюда. – Я подвинулся, чтобы было больше места, но не слишком много.
На кассете звучало что-то романтическое. Не помню, что именно, может, Echo the Bunny ten или «Save а Ргауег»[9], но музыка была возбуждающей, медленной и подходящей. Он присел рядом со мной. Я посмотрел на него и сказал:
– Ты такой же. Ты такой же, как я, да? Меня по-прежнему трясло. Его тоже. У меня дрожал голос. Он ничего не сказал.
– Ты такой же, – снова повторил я.
И это уже был не вопрос. Я придвинулся ближе. От него пахло ганджей и пивом, а глаза были влажными и налитыми кровью. Он посмотрел на свой ботинок, повернулся ко мне и снова опустил взгляд. Наши лица почти касались, и тогда я поцеловал уголок его рта и отодвинулся, ожидая его реакции. Он все так же глядел на свои ботинки. Я дотронулся до его ноги. Он тяжело дышал. Мы встретились взглядом секунд на пять. Казалось, что музыка заиграла громче. У меня горело лицо. Я подвинул руку выше. Он слегка раздвинул ноги и осмелился посмотреть на меня. Я снова поцеловал его. Он закрыл глаза.
– Не делай вид, что ничего не происходит, – сказал я ему.
Я двигал рукой по его штанам, то ли на колене, то ли на бедре, то ли рядом с его промежностью. Я медленно приник к нему.
– Иди сюда, – сказал я.
Я попытался снова его поцеловать. Он отодвинулся. Я придвинулся поближе. Он немного приблизил ко мне голову, глядя в пол. А потом поцеловал меня в губы. Он остановился, вздохнул, затем поцеловал меня еще сильнее. Потом мы оба откинулись навзничь на кровать, он немного меня придавил. Мы продолжали целоваться. Я слышал, как в туалете забурлила вода, как по коридору прошлепали шаги. Я осторожно приподнял ногу, а потом дотянулся и расстегнул его джинсы, затем сунул руку под его футболку. У него было худое и крепкое тело, и он двигался на мне. Его штаны и трусы были стянуты до половины, мои тоже, мы терлись друг о друга, наши руки останавливались время от времени, руки, на которые мы сплевывали и облизывали. Пружины матраса ритмично скрипели в такт нашим телам в темноте. Я целовал его волосы, его макушку. Пружины и наши тяжелые вздохи были единственными звуками в комнате, когда закончилась кассета. Мы кончили вместе или почти вместе и долгое время так и лежали, почти неподвижно.
Шон
Иду в комнату к Дентону. Пьем холодное пиво, курим шмаль и болтаем, но меня выбешивает история про смерть друга, то, что он поставил Duron Duran и пялится на меня, как извращенец, так что мы разговариваем еще какое-то время, и я набираюсь. Потом ухожу и слоняюсь по кампусу. В Строуксе осталась бочка с пивом, потому что вечеринка в Буте умерла. Разглядываю граффити в сортире, где говорится обо мне, и пытаюсь вспомнить, правда ли это. В коридоре парень из Эл-Эй в шортах, солнечных очках и футболке «Поло». Когда я прохожу мимо него, он без улыбки просто произносит: – Здорово, чувак.
Меня подзывает девчонка, которой я уже присовывал, у нее короткая стрижка шипами, сильно накрашенные черным глаза, а в руках змея по кличке Брайан Ино. Она стоит, облокотившись на гелевый светильник, и мы говорим о ее змее. К нам подходят ее друзья, все на экстази, но у них ничего не осталось. Я слишком убрался, чтобы жаловаться. Гетч тоже там, укуренный в умат, говорит мне, что дети, которые умирают в колыбели, – самые умные, потому что интуитивно чувствуют, какая жизнь ужасная штука, и делают свой выбор. Я спрашиваю, откуда у него такие познания. Музыка орет, и я не разбираю, что он говорит, это, мол, по Фрейду или от Тони. Я ухожу, брожу по кампусу, ищу сигареты, ищу Дейдре, Кэндис и даже Сьюзен. Потом я в комнате у Марка, но он съехал с концами, ушел в историю, испарился.
Лорен
Лежу в кровати. В комнате Франклина. Он спит. Дурацкая затея. В любой момент могла войти Джуди. Надо уйти до того, как вернется его пидороватый сосед, и я не могу перестать думать о тебе, Виктор. Дорогой, дорогой мой Виктор. Сегодня вечером меня обнимают чужие руки. Я вспоминаю ночь в прошлом семестре. Это была среда, ты был у себя в комнате, писал бестолковую работу по бестолковому предмету, и мне было жаль, что из-за меня ты задерживался с написанием эссе. О Виктор, жизнь – странная штука. Я печатала в твоей комнате и в стольких словах делала ошибки, но мне не хотелось отрывать тебя или надоедать с исправлениями ошибок друг у друга. Боже ты мой. Как глубокомысленно звучит! Будто жизнь есть орфографическая ошибка: мы постоянно пишем и переписываем друг с друга. Ты здесь такой же, как в Европе? Интересно. Прошлым летом ты сказал мне, что будешь таким же. Меня бы ужасно расстроило, если б это оказалось не так; если бы я была с тобой, а ты – где-нибудь на другой планете. В этом ничего хорошего бы не было. Ты хотел купить пиццу и не хотел идти на вечеринку «Мокрая среда» в Уэллинге в тот вечер, потому что хотел успеть на «Династию» и на «Поле чудес». Я прекрасно помню ту ночь. Я не переставала пялиться на твой постер фильма «Дива». Мне вообще нельзя напиваться только наполовину. Это был ужас. Мне так нравилась песня, которая играла. Так замечательно было, что ты слушал кассету с парижскими группами, которую я записала только тебе одному, но, когда я вспоминаю эту песню, на меня находит депрес-няк, особенно с тех пор, как где-то здесь в Буте в меня влюбился один француз. Виктор, я так сильно скучаю по тебе. В ту ночь в прошлом семестре ты не хотел идти на вечеринку, а я хотела, потому что там был мальчик, в которого я была влюблена и все еще с ним встречалась, а ты сказал, что он пидор и что это не считается, и в чем-то ты был прав, но мне было наплевать. Я просто курила сигареты.
– У тебя есть спички? – спросила я.
Ты порылся в карманах роскошной кожаной куртки.
– Да.
И бросил мне спички.
– Спасибо, – сказала я.
И повернулась к печатной машинке написать тебе записку, очевидно лишенную смысла. Тебе. Ты был занят тем, что корябал какую-то тарабарщину чернокожему, который всегда ходил в солнечных очках, даже если на улице шел дождь, и в них отражались твои глаза. Что это был за предмет? Электронный джаз? Хм, подумала я, а что за бумаги лежат перевернутыми у тебя на столе? Но из уважения к твоей личной жизни я к ним не притронулась и не спросила тебя об этом. Тебе наверняка вовсе не хотелось, чтобы мне было известно об их существовании. На столе у тебя был рулон туалетной бумаги, пакетик с превосходной гавайской ганджей и «Книга рок-списков». Я гадала, что же все это означало. У меня заканчивалась бумага. Может, мне следовало спросить, скоро ли ты закончишь, но вместо этого я лишь пялилась на тебя.
– Чего тебе надо? – спросил ты, когда я вытаращилась на тебя, следя за твоими успехами.
– Бумаги, – ответила я, не желая сбивать ход твоих мыслей.
– Держи. – Ты бросил мне лист писчей бумаги.
– Ты почти закончил? – спросила я.
– Сколько времени? – спросил ты, вспоминая, что обещал мне к десяти закончить.
– У тебя осталась одна минута, – ответила я.
– Черт возьми, – сказал ты.
Так проходили наши дни, Виктор. Всегда казалось, что осталась только одна минута, все время… Никакого смысла, особенно с тех пор, как мы не часто этим занимаемся, ну, я думаю, это было бы неправильно, и, ну…
(Боже ты мой, я и Франклин, а как же Джуди? Нехорошо это.)
Ну… может, я не должна подвергать все оценочным ссуждениям. Пол как-то сильно разозлился на меня потому, что я не могла написать «ссуждение» (видишь?). Черт возьми. Сужденее. Это тоже неправильно. Джейме читала письмо, а я знала, что ты влюблен в нее, а не в меня (хотя к лету влюбился) и тебя меньше всего волновало, встречалась я с пидором или нет. Джейме спросила, кому адресовано это письмо. Я ответила, что тебе. Джейме – шлюха. Таково мое мнение. Она… ну да забудь. Это того не стоит. Я очень устала. Устала от всего. В любом случае, дорогой Виктор, с меня хватит. Скоро я перестану о тебе думать. Я