следующего дурацкого спектакля. Однажды Бирон шутя обозвал его, что он женат на козе. Шут воспользовался шуткою временщика, подтвердил ее и объявил, что как скоро его жена разрешится от бремени, то он осмеливается просить императрицу со всем двором в гостя к нему на родины, в надежде, что высокие гости по старому русскому обычаю не придут к родильнице с пустыми руками и будут класть что либо на зубок для новорожденного и он таким образом соберет денежную сумму, необходимую для воспитания ребенка. В назначенный день кладут его на театре в постель с козою. Занавес поднимается и спектакль начался тем, что первая же императрица поднесла ему родинный подарок и сама назначила сколько каждый из придворных должен был дать шутовской родильнице. Такие или подобные домашние спектакли разыгрывались, без сомненья, и в допетровском придворном быту. Свадьба дурака Шамыры при Михаиле Фед. необходимо происходила со всеми порядками и обрядами, со всем свадебным чином, какой по старому Домострою требовалось выполнить. Таким образом петровские шутовские свадьбы шутов Тургенева, Шанского и князь-пап, Зотова и Бутурлина, равно как и свадьба шута Голицына или, как его обыкновенно звали, князь Кваснина, происходившая при Анне Ивановне в Ледяном доме, не были изобретением только петровского времени, а представляли обычное старинное шутовское увеселение, облекавшее в смех свои же обычные старинные порядки и разные чины жизни.
Вообще должно заметить, что шутовство, ирония, сатира, комическое или карикатурное представление всего чинного, степенного и важного в жизни, составляли в нашем допетровском обществе как бы особую стихию веселости. Но, разумеется, этот старый допетровский смех над жизнью не заключал в себе никакой высшей цели и высшей идеи. Он являлся простым кощунным смехом над теми или другими порядками и правилами быта, являлся простою игрою тогдашнего ума, воспитанного во всяком отрицании и потому вообще ума кощунного. Никакого чистого идеала впереди у него не было; никакой борьбы во имя такого идеала он не проводил. Это было на самом деле наивное, бессознательное, или же отчасти лукавое глумление жизни, выражавшее лишь другую крайнюю сторону того же, глубокого и широкого ее отрицания, на котором духовно она развивалась в течение столетий. Вот почему кощунное шутовство так было любимо нашим старым обществом и представляло в его удовольствиях такую потребную и совершенно неизбежную статью веселости. Когда многовековое отрицание, на котором росла наша старая умственная и нравственная культура, выразилось под конец в силу неотразимых законов жизненной последовательности беспощадным и всесторонним петровским отрицанием самой этой культуры, когда впереди указаны были новые идеалы жизни, тогда и старый
Само собою разумеется, что народное слово, если б пользовалось в письменности теми же правами, как и книжное слово, должно было оставить нам довольно значительную литературу по этому отделу старинного шутовства и всякого глумления, т. е. вообще по отделу вольного смеха, не стесненного никакою предвзятою поучительною или моральною указкою, который от простой души смеялся над умными делами жизни, облекая их в шутовской дурацкий наряд. Богатство такой литературы условливалось особенною склонностью к иронии, к шутовству всего нашего старого общества. Нет сомнения, что случайно уцелевшие обрывки этой литературы представляют весьма малую долю того, что устно, частью письменно и даже печатно ходило в народе.
Из числа сохранившихся памятников, мы можем отделить целый особый их разряд, который будет свидетельствовать об особенной наклонности допетровского общества к шутливым речам и к шутливым изображениям разных положений старой жизни. К этому разряду мы отнесли бы все лубочные картинки с шутовскими речами и шутовскими изображениями. Они очень знаменательны в том смысле, что в них народная письменность сама собою добралась до печатного слова и могла бы заявить себя множеством своеобразных произведений, если б и на этом пути не встретилась с запрещениями и гонениями, которые ее преследовали, начиная от патриарха Иоакима, запретившего продавать листы с иконными изображениями, и оканчивая нашими днями, когда в Москве были уничтожены ее последние печатные доски до распоряжению гражданской власти. Между тем в половине XVII ст., по свидетельству Кильбургера, лубочные картины или
Эти листы сделались теперь величайшею редкостью [195]. Принадлежащие им тексты нередко заключают в себе именно тот дух наивного и беззастенчивого шутовства, не всегда удобного для печати, которым должен был отличаться народный невоспитанный смех в старое время. Он в выборе предметов для своих изображений, мало стеснялся какими либо рамками позволенного или приличного ж подвергал глумлению всякий предмет, доставлявший необходимую пищу его остроумию. Таковы, напр. его глумотворные статьи: Список с челобитной Калязина монастыря, хождение Савы Большой Славы, со смешным икосом; Повесть, а также и Сказание о куре и лисице и т. д.
Необходимою формою для шутовской или сатирической литературы служила всегда
Вся эта история с князем Хворостининым представляет самую характерную и типическую черту нашей старины, именно в отношении ее понятий о независимом литературном призвании кого-либо из ее современников. Если б Хворостинин находился в звании дурака-шута, старина простила бы ему его литературные грехи. За дерзкое слово он вытерпел бы несколько батогов, его поучили бы тоже каким либо потешным, хотя и жестоким способом, и тем бы все окончилось. Но князь не был шутом, поэтому его сатирические многие укоризны тогдашнему московскому обществу иначе и не могли быть поняты, как изменными ругательными поношениями честных людей. Нет никакого сомнения, что князь лично никого не упоминал, а писал вообще, как истинный сатирик; в противном случае он пострадал бы и по суду за чье- либо бесчестье. Таково было положение литератора в нашем древнем обществе, т. е. положение всякого самостоятельного знания или самостоятельной и независимой мысли. Сатирика, а к тому же еретика, который поколебался мыслию и сомневался в воскресении мертвых, сослали под начал в Кириллов Белозерский монастырь, с крепким наказом, чтоб, кроме церковных, без которых быть нельзя, иных бы книг