заглянул в засыпанное золой пространство, качнул рычаг реверса. Рычаг был смазан и подался легко, плавно пошел по зубьям шестеренки. «Лесопилка, — сказал я себе. — Лесопилка тут была маленькая. А теперь закрылась».
Отворил дверь сарая, шагнул вперед по мягкому ковру лежалых опилок. С другой стороны, оказывается, имелась еще одна дверь, и в темном вырезе, точно на обрамленной рамой картине, увиделась река — широкая, покрытая оловянными полосами ряби; по дальнему берегу стлались кусты, и над ними висели облака, вытянутые, как пуховики, ослепительно белые.
Вниз, прямо от моих ног, покато тянулся исшарпанный желоб, упиравшийся, метрах в десяти в воду. Возле желоба на песке валялись толстые бревна, а одно было даже перепоясано обрывком троса. Бревна как бы ждали, когда они пригодятся, когда их поднимут по желобу, когда лесопилка проснется, когда завизжит, сливаясь в бешено вертящийся круг, пила, когда застучит громко и басовито лебедка и котел пустит по ветру клубы смолистого дыма...
Подумалось, что, наверное, чертовски здорово было приходить сюда утром, растапливать котел сухими щепками и ждать, пока не заалеет в топке уголь, а потом бежать с багром по бревнам, еще мокрым, утопленным в воду, и чувствовать, как впиваются в скользкую кору шипы на грубых твоих рабочих ботинках. Цеплять тросом толстенный кряж и лезть наверх, к рычагу лебедки, и чувствовать, как натягивается, точно леска под тяжестью рыбы, трос, видеть, как в дверь вползает черный комель и с него, переливаясь на солнце, бусинками падают на опилки капли воды... Включить рубильник и слушать, как пила завывает до самых высоких нот, таких высоких, что мурашки бегут по телу, гладить рукой теплые свеженапиленные доски. И тянуть их блоком дальше, пока они не рухнут покорно в кузов грузовика. «И грузовик выкрашен в желтый цвет, — подумал я. — Очень по-деловому и красиво».
Отошел к лебедке и снова представил, как ползет по желобу мокрое бревно. Взялся двумя руками за рычаг и, как делают мальчишки играя, заверещал: «Трр-трр-трр...»
— Эй, Левашов, ты что делаешь?
Голос, разнесший русские слова тут, в Америке, прозвучал так неожиданно, что у меня дрогнули руки. Наверное, еще и от смущения. Я ведь и г р а л, я, уже взрослый матрос.
Внизу, в лощине, стоял Щербина.
— Ты чего? — повторил он.
— Так, — сказал я. — Котел рассматриваю.
Щербина вскарабкался на возвышение, походил взад-вперед, пнул презрительно ржавый цилиндр лебедки, потом сказал:
— Тут еще, говорят, свалка автомобилей есть. Пойдешь? — И, не ожидая, что я скажу, сбежал обратно в лощину и направился вверх по ней, от реки, туда, где за деревьями угадывалась бетонная лента шоссе.
Я двинулся за Щербиной. Мне все еще было не по себе от его непрошеного вторжения, от смущения, когда он позвал.
— Иду, — сказал я, догнав Щербину, — иду и вижу: лесопилка. Барахло, мелкое производство! Вот и заброшено все. Ее, наверное, та, большая, поглотила — «Калэма тимбер компани». Конкуренция... — И добавил: — Капитализм!
— В чем это ты оправдываешься? — неожиданно спросил Щербина. — Иль купить собрался? Лесопилку-то?
— Я? Купить?
(«Вот как повернул! И Измайлов так. Серьезно. Ты, может, играешь, а они — всерьез, политически».)
— Чего ж тогда лебедку за рычаг дергал, — спросил Щербина, — языком трещал? Небось понравилось! Подумал, что не отказался бы от такой, а?
— Да нет... Я же говорю: ее поглотила та, большая. Объективный закон конкуренции!
Щербина молчал. Мы обогнули огороженный колючей проволокой выгон, где жадно щипал траву черный блестящий, наверное, племенной бык, и повернули снова к реке. Свалка теперь уже была недалеко, потому что на траве стали попадаться куски проволоки, ржавые гайки, обрывки газет.
— А на пароход... — сказал я, — на пароход не опоздаем? — И подумал, что на Щербине затрапезная роба и, значит, он на работе, при деле, его могут хватиться. А мы так далеко ушли от причала, что на «Гюго» нашу прогулку вполне могут рассматривать как недозволенную.
— Перемучаются, — ответил Щербина и сплюнул. — Обед, час положено. — Он достал сигарету и чиркнул спичкой. — Боцману не до нас, его Реут при себе адъютантом держит.
— С паровозами?
— Ага. По одному борту — видал? — наставили, надо на другой, а стрелы крана не хватает, короткая.
— Так отойти бы от причала, — уверенно предложил я. — Развернуться и другим бортом пристать. Просто!
— Конечно, просто. Да в машине что-то разобрали. К ночи только пары разведут, а ночью, сам знаешь, американцы не грузят.
— Ну так завтра. Не беда!
— А вот и беда, — не согласился Щербина. — Вымпел-то тю-тю... Посчитай, сколько на сей раз возле берега торчим. Реут и носится.
Он был, конечно, прав, Андрей. Голубой вымпел, который поднимали на бизань-мачте, — это знак отличия, знак того, что пароход числится среди лучших в пароходстве по лишнему перевезенному грузу, экономии мазута, скорости хода. Приятно с вымпелом на мачте: здорово поработали, это для всех награда. Но я до сих пор не чувствовал, чтобы кого-нибудь тяготила долгая стоянка в Портленде, а теперь, возможно, в Калэме. «С чего это вдруг Реут забегал, занервничал? — подумал я. — Полетаев небось в каюте сидит, а то и уехал незаметно до окончания погрузки». И сказал:
— Вечно Реут лезет. Точно хозяин всему на свете.
Щербина искоса взглянул на меня, улыбнулся и провел по лицу ладонью, будто стирал улыбку.
— Это у тебя личное. Все небось вспоминаешь, как он тебя в кладовку посадил?
— Ничего себе «личное», — сказал я. — Справедливость всех касается. За нее, знаешь, сколько веков люди борются...
— Девчонку тебе надо найти, — неторопливо и беззлобно перебил Щербина. — Созрел ты для девчонки, Серега, а вместо того чтобы делами мужскими заниматься, мировые проблемы решаешь. Займись, все твои заботы как рукой снимет! — Он посмотрел выжидающе и опять улыбнулся, кривя смуглое цыганское лицо.
— Иди, — сказал я, помолчав, мучаясь от обиды. — Я дальше не пойду с тобой.
Я не сразу понял, о чем он, когда так странно повернул разговор про Реута. А он, конечно, Алю имел в виду. Вернее, что она теперь с Реутом, а мне, мальчишке, нечего было и соваться, дружбу и всякие там занятия разводить. Всегда с этим парнем так, с нашей первой встречи во Владивостоке, — в самое больное ударит. И я повторил, задыхаясь:
— Сам иди! Сам!
— Ишь какой, — сказал Щербина, — обидчивый. — Он взял меня за локоть, потянул, по-прежнему усмехаясь. — Да будет тебе, пошли. Вон она, свалка-то.
Наверное, так выглядят города, через которые прошла война. Нет только битого кирпича, извести, копоти — железо, кругом железо. Оно разбросано по неровной земле, собрано в кучи, разрастается в целую гору. Свалка автомашин! И все легковые, один только грузовик виднеется — угол желтого кузова, доски разваливаются веером, и прямо в кузове — «форд» с разбитым стеклом, уставился блестящими фарами. Сбоку привалился «бьюик» 35-го года, марка цела, и на других можно прочесть: «нэш», «паккард», «де- сото». А вот старина, ничего не скажешь: «Окленд», год выпуска — 1916-й. Музей! Машины будто давят друг друга, будто карабкаются — кто окажется выше... Такая же участь — что вверху, что внизу. «Бьюики», «паккарды», «нэши», «де-сото», «стары». Даже «кадиллак» затесался — сафьяновые сиденья рваные, разве что алый цвет еще держат, аристократы.
— Эй! — крикнул Щербина. — Не лезь дальше! Рухнет все к дьяволу.