Мы выбрались из-за лебедок и, цепляясь за край трюма, стали пробираться на бак, к люку. Долго возились со спасательным плотом, прикрепленным к вантам метрах в двух над палубой. Зачем мы это делали, тогда я не думал. Плот было легко сбросить, отдав специальный предохранительный крючок; он бы тогда сполз, как салазки с горы, по наклонным вантам и оказался за бортом. Но нам хотелось, чтобы он был рядом, совсем рядом, под рукой.
Я висел над ревущей, кипящей брызгами бездной, забыв обо всем, и крепил крюк талей к плоту, а потом мы тянули, надрываясь, за ходовой конец и, улучив момент, когда судно, вернее, наша его часть повалилась вправо, сбросили плот на палубу. А потом тащили его на бак, к люку подшкиперской, к нашему жилью. И конечно, сделали хуже. Опрокинься судно, вернее, часть его, доставшаяся нам, и плот мог бы попасть за брашпиль или под банкет носовых пушек и не всплыл бы, оказался бесполезным. Правда, у нас имелся еще один, на вантах фок-мачты с правого борта, его можно было сбросить как положено, если бы, конечно, удалось добраться туда.
Единственно, чем была полезна проделанная работа, — занятым временем. Мы потратили на нее больше двух часов, и это было лучше, чем просто так сидеть под лебедкой. И еще мы сняли с плота длинный металлический цилиндр и вытащили оттуда два туго свернутых плюшевых одеяла и плоскую банку... Эх, если бы банку с НЗ, пакетиками с пеммиканом, смесью изюма с толчеными орехами. Если бы с ними! Я страшно надеялся, что будет так, хоть и не раз посылал меня боцман перебирать, проветривать припасы в спасательных шлюпках, менять в бачках питьевую воду — в шлюпках, а не на плотах. Там ничего этого не было — ни воды, ни пищи. Но я все же надеялся, что мы найдем в банке пеммикан, или шоколад, или еще какую-нибудь высокопитательную штуку. А в банке была лишь аптечка — маленькие коробочки с аспирином, какими-то еще лекарствами и складной шиной на случай, если кто-нибудь из нас сломает ногу или руку.
Мы посмотрели друг на друга и вздохнули. Есть очень хотелось: морской воздух и приличная физическая нагрузка. Да мы еще были на ногах часов с трех прошедшей тревожной ночи. Если посчитать, то последний раз мы ели двенадцать часов назад.
Ничего не попишешь, приходилось терпеть. А другая половина «Гюго» находилась уже так далеко от нас, что казалась маленькой точкой, то и дело пропадавшей в волнах...
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Огородов заявился в каюту к Тягину, когда тот еще только-только сменился с вахты, в первом часу ночи. Крышка иллюминатора была опущена, потолочная лампа освещала неприбранную койку, сапоги, мотавшиеся по полу в такт с качкой, брошенные на них портянки. Сам Тягин в нижней рубахе сидел в кресле, отвернутом от стола, и с равнодушием вконец уставшего человека разглядывал свои босые ноги.
Когда Огородов взгромоздился на постель, он даже не посмотрел в его сторону, сердито сказал:
— Придем в наш порт, я обратно на рейдовый катер спишусь. Ну вас к чертовой матери с вашим океаном и Америкой!
— А думаешь, придем?
— Спроси у Полетаева. Он все на барометр смотрит.
Тягин замолчал. Сапог по полу подъехал к нему, будто предлагал свои услуги, но Тягин зло отшвырнул его и задумчиво откинул голову, вобрав ее в плотные, но узкие, точно у мальчишки, плечи.
Огородову не терпелось вытянуть из третьего подробности печального положения «Гюго», услышать, быть может, что-нибудь обнадеживающее, и он спросил:
— А суда, которые наш сигнал бедствия услышали, скоро подойдут?
— Полчаса назад с «Москвы» радио приняли. Помнишь, танкер, что рядом в Аваче стоял?
— Мне любой подойдет.
— И мне, — вздохнул третий помощник. — Пусть только к берегу притащит... Ну их к дьяволу, эти «Либерти». Так и богу душу отдать недолго.
— Верно, — подтвердил электрик и за старое: — Но спасать нас легко ли будет? Ты вот сказал про барометр...
— Ничего; я про барометр не говорил. — Тягин взял сапог за голенище (он снова подполз к его ногам) и швырнул к шкафу. Потом сказал: — Ну где же этот чертов танкер, что должен нас подцепить? До смерти надоело болтаться.
— Вы штурманы, вам виднее, — сказал Огородов. — Но раз сигнал приняли, значит, идут. Может, и другую половину по дороге встретят, а?
— Идут! — тоскливо отозвался третий. — Словно баржи тащут.
Огородов больше не спрашивал. Ему было понятно настроение Тягина — всех вымотала качка, духота задраенных кают. И еще — смутное ожидание нового несчастья. Если даже не думать о нем, все равно где- то внутри скреблось: пароход пополам лопнул во всей красе, а что же может его половинка? Но сейчас, сидя на смятой постели третьего, электрик вдруг почувствовал надежду, даже уверенность, что скоро все кончится.
Сколько лет он плавал, но никогда не задумывался об огромности океана. А тут представил! И океан во всю ширь, и взъерошенную его старую шкуру, и темень, которую неистово сотрясает ошалевший от собственной силы ветер. И еще он мысленно увидел в этой беспредельности упрямый огонь танкера — не больше раскаленной булавочной головки. Упрямый... Оттого и показалось Огородову, что он совсем близко, этот огонь. Ну прямо рукой подать.
Утром каждый, кто выглядывал на палубу, мог за гребнями все таких же огромных, но будто бы чуть присмиревших волн действительно узреть танкер — серого ваньку-встаньку в серой мути из воды и облаков. Он сигналил флагами, и в ответ на «Гюго» тоже подняли цветные квадраты на кое-как прилаженных к задней мачте фалах.
Танкер подобрался ближе, и стала хорошо видна грива пены, водопадом стекавшая с его низкой палубы. А потом вдруг начал удаляться, заходя сбоку, на ветер.
В машине нетерпеливо смотрели на телеграф: чего с мостика прикажут. Но медная стрелка оставалась приклеенной к написанным по-английски словам «Полный назад». Только перед обедом дрогнула и под радостное треньканье звонка перепрыгнула на «Малый». Все, кроме вахты, ринулись по трапам наверх.
Танкер уже толокся совсем рядом. Из стоявших на нижней палубе еще никто не понимал, что должно произойти. Молчали, прильнув к мокрому планширю, испытывая страх и ликование одновременно. Ведь когда сближаются два больших судна, по-иному воспринимаешь их размеры, только тогда узнаешь, насколько они велики; и разом приходит другое: понимаешь, сколь неповоротлив, беспомощен в коротком пространстве, остающемся от борта до борта, твой пароход, как беззащитен он перед малейшей ошибкой рулевого и тысячью других неведомых случайностей...
А ржавые потеки на серых бортах танкера неумолимо подползали. Точно два магнита, пароходы уже ничего не могли поделать с собой. Им нужно было сблизиться.
— Видал? Как «Летучий голландец»!
— Даст сейчас в корму — залюбуешься...
— А как он еще может на буксир взять?
— Из пушки, братцы, из пушки палить будут!
Отпрянули от борта, по накренившейся палубе покатились к намокшему черному брезенту трюма. Смотрели на мостик, где на углу столпилось несколько матросов и золотел рядом с их синими шапочками «краб» на фуражке Реута.
Боцман ледоколом продрался через толпу машинных: «Геть! Геть, вашу мать! Пособирались! А ну сыпь до кубриков!» Руки его в перчатках, густо испачканных смазкой для тросов, молотили по воздуху. Потом появились Рублев и Зарицкий и тоже запрыгали у брезента. Толкали, сбивали бездельных в кучу, оттесняли к овальной дыре, ведущей в коридор надстройки. Но у них плохо получалось, кочегары и машинисты оставались у трюма, словно рыбины, прошедшие сквозь дырявую сеть. И только истошный вопль боцмана возымел действие: