— Может, лучше позвонить?
— Нет, лучше съезди.
Я говорю Тофу, что он остается.
— Запри дверь.
Я в машине.
Я герой.
На самом деле Джон никогда этого не сделает.
Он просто добивается внимания.
А может, и сделает. Черт возьми, может, и сделает.
Пробки будут убийственные. Уже пять часов. Блядь, машин будет немеряно, блядь, блядь. По трассе? Нет, еще хуже. Я доезжаю до Сан-Пабло, еду на юг, по прямой — но только зачем же обязательно в пять? У меня есть радио, и его надо включить, потому что если едешь на большой скорости, а дорога петляет, надо включать радио. Радио работает. Так осмысленнее, что-то происходит. Надо открыть окно. Теперь, когда окно открыто, надо сделать радио погромче. Что-то происходит.
Никогда он этого не сделает. С какой стати он стал бы говорить Мередит про таблетки, если бы собирался всерьез?
Джон теперь ходит к другому терапевту, сидит на золоф-те и ведет себя все безумнее и безумнее. Мы с Мередит по очереди возимся с…
— Меня рвало все утро, — скажет он.
Его все время рвет, выворачивает наизнанку, он харкает кровью, желчью и кусками печени. Почему — никто не знает. Он звонит, говорит странным голосом, медленно, тщательно выговаривая слова.
— Ты где?
— Дома.
— У тебя кто-то есть?
— Нет.
— А почему тогда у тебя пьяный голос?
— Это от лекарств.
По Сан-Пабло. Не так уж и страшно, теперь только проехать мимо Юниверсити, мимо всех этих бутиков…
Да проезжай ты, придурок! Да-да, ты, двигай!
По Сан-Пабло — в Окленд, там все дома перекошенные, запертые, пустые, похожи на декорации, они плоские — и все время включено радио, и там поет Пэт Бенатар, о эта Пэт Бенатар…
Да проезжай ты на своем грузовике, тупой говнюк, двигай! Давай, вперед! Придурок на «жуке», двигай! Каз
Ну что же так медленно-то? Время уходит, ушло уже слишком много времени. Сейчас он уже мертвый, наверняка мертвый. Да нет, жив. Придуривается. Хочет, чтоб на него обратили внимание, сочувствия хочет. Бесхребетное…
А может, и сделает. Может, теперь все по-настоящему. Не могу
Около дома я начинаю размышлять, как попаду внутрь… Позвонить? Нет, звонить нельзя. Он мне не откроет, это же понятно… Как же я не придумал, как попаду в дом? Блядь, придется лезть по пожарной лестнице, а потом, наверное, вышибать окно… Черт, можно ведь позвонить кому-нибудь другому, в первую попавшуюся квартиру… Да, но только они спросят, кто я такой — а что я им скажу? Совершенно незачем рассказывать кому-то, что там творится… А впрочем, почему бы и не рассказать? Конечно, надо рассказать про этого придурка с таблетками! Я не подписывался хранить его секреты… Блядь, блядь… но вот — ага, наконец-то! выходит женщина! очень кстати! отлично! Проскользну в первую дверь, перехвачу вторую как раз вовремя, а женщина вполне себе ничего, такой шкодливый эльф на вид, а пахнет, как… что же мне ее запах напомнил? О! Джессику Стрэхэн в шестом классе! да, Джессика, я же должен был тебе позвонить, надо будет не забыть… А женщина-эльф действительно миловидная, может, чуть старовата, но тем не менее…
Блядь. Я взлетаю на четвертый этаж через три ступеньки, я стремителен, как индеец, и — черт побери, у него даже дверь открыта, и когда я врываюсь к нему и шарахаю дверью об стенку для пущего эффекта, то жду чего-то драматичного — крови, пены изо рта или мертвое холодное сине-зеленое тело, может, даже голое (почему голое-то?) нет, не голое, — но он просто сидит на диване, заваленном матрасами, и пьет вино.
Ебучка.
— Так. Какого хуя ты вытворяешь?
Он ухмыляется.
Или он все-таки их уже проглотил?
— Ты что, наглотался? — После езды и беготни по лестнице я взвинчен. — Ты их уже сожрал, да? Еб твою мать, если да, хуесос ебаный.
У него на столе таблетки лежат без упаковки, рассыпаны по скатерти из батика. Я показываю пальцем на россыпь таблеток — они лежат, как на выставке, как леденцы в стеклянной вазе.
— Это что такое, — спрашиваю я, показывая на кучку. — Это что за дрянь?
Он пожимает плечами.
Я обвожу взглядом комнату. Я теперь как полицейский. Полицейская собака. Робот. Ищу признаки чего-нибудь плохого — улики! Я спасу ему жизнь. Его единственный шанс — это я.
Я иду в ванную, открываю шкафчик с лекарствами, сметаю все чуть более яростно, чем нужно, что-то швыряю в сторону. Даже рушу что-то в душевой кабинке. Это своего рода развлечение. Возвращаюсь с двумя пузырьками — явно такого, что продают только по рецептам. Улика! С топотом выбегаю оттуда и нависаю над ним.
— Это что?
Он ухмыляется. Ебаная улыбочка.
— Что это за дрянь? Это оно? — Я тычу пальцем на стол, потом снова на пузырьки. Читаю этикетки. Золофт. Ативан. Что-то еще. Что такое золофт, я знаю, но понятия не имею, что такое ативан — может, от геморроя… — Так, ладно. Ладно. Слушай меня. Ты, ебанат, давай быстро говори, что за дрянь ты выпил, а то я звоню в полицию.
— Я ничего не пил, — хмыкает он: все это явно доставляет ему удовольствие. — Хорош париться. Остынь. — Он произносит это нарочито пьяным тоном. Гондон. — Все четко. Оно мягкое. — Он правда именно так и говорит. Мне хочется врезать ему по башке. С ноги.
— Тогда где остальное? — Я показываю на кучку таблеток.
Он невинно пожимает плечами, показывает открытые ладони, типа того.
— Ну и пошел в жопу. Я звоню копам. Пускай они разбираются. — Я ищу телефон. — Где телефон?
Телефон висит на стене. У него всегда порядок. Даже пустые бутылки в кладовке аккуратно расставлены в шеренги. Я набираю номер.
— Не надо, нне-нна-да, — говорит он неожиданно возбужденно и произносит второе «не надо» нарастяжку. — Я ничего не пил. Расслабься.
— Расслабься?
— Вот именно. Ра-асла-абься.
— Почему ты говоришь как урод?
Он делает жест, который означает «я выпил»: делает резкое движение рукой назад. Такой жест делают, если в руках ничего нет. Но поскольку у него в руках вино, он проливает его себе на рубашку. Полный стакан.
— Придурок.