других местах, — что за мной никто не подглядывает. Мне очень хорошо, когда я там, где никто не может за мной подглядывать, — в комнатах без окон, в подвалах, каморках. У меня есть довольно сильное подозрение, что люди всегда за мной подглядывают или, по крайней мере, собираются. Конечно, не все время, может, на самом деле за мной подглядывают вообще редко, но вся штука, самое главное — в том, что это может случиться в любой момент. Это самое главное: в любой момент за мной кто-то может подглядывать. Я знаю.
Потому что я сам всегда подглядываю за людьми. Когда я смотрю на людей, я одновременно смотрю сквозь них. Я научился этому от матери. Недостаточно только смотреть, надо подключить одновременно и глаза, и мозг, надо поступать, как стая хищных птиц: захлопать крыльями, порвать на части, ткнуться клювом… Я уже знаю о человеке все, если посмотрел на него хотя бы секунду. Я уже все понял — по одежде и походке, по прическе и рукам, я знаю, какие гадкие вещи они делали. Я знаю, что у них были неудачи, знаю, что у них будет еще больше неудач, знаю, что они ничтожества.
Наверное.
Сижу дома. Иногда ты в безопасности, если сидишь в спальне, с закрытой дверью и задернутыми шторами, но если они залезли на деревья, то кое-что все-таки могут подглядеть. Окна — хорошая вещь, чтобы из них смотреть, но стоять перед ними очень страшно. Даже если проверил и не нашел никого, кто бы за тобой поглядывал, они все-таки могут быть, просто ты их не видишь. Они могут быть не видны невооруженному глазу. У них могут быть бинокли и телескопы. Я сам так делал. Они могут прятаться в стенных шкафах. Проверяйте стенные шкафы. Проверяйте большие комнаты — это занимает всего секунду. И крупные чемоданы. Не оставляйте двери открытыми. Ванные — это хорошо. Единственная проблема с ванными — там могут быть односторонние зеркала. Много лет назад я проверил все зеркала в нашем доме, чтобы убедиться, что за ними нет окошек, а за окошками — людей, которые за мной наблюдают. Ничего не нашел.
Ладно, тогда хотите, расскажу грустную историю? Вчера вечером я сидел дома и слушал музыку. Когда дошел до своей любимой песни, начал подпевать — на такой громкости, чтобы имело смысл, но не на такой, чтобы разбудить Тофа, который спал в своей спальне, смежной с моей комнатой, и вот, пока я пел, я запускал руки в волосы странным, безумным жестом, как будто я медленно мою волосы шампунем, — я иногда так делаю, если сижу один и слушаю музыку, — и вот, я пел и делал медленные движения руками, но вдруг перепутал слова песни, которой подпевал, и, хотя было без девяти минут три ночи, я моментально искренне устыдился своего певческого ляпа, ведь была очень большая вероятность, что кто-то меня увидит — через окно, сквозь темноту, с той стороны улицы. Я уже почти не сомневался, я живо представил себе этого кого-то, пожалуй даже кого-то с друзьями, — как они стоят там и глумятся надо мной.
Ну что вы! Для чего еще существует мозг, если не для таких упражнений? Не представляю себе, как люди живут без хаоса в душе. Я бы свихнулся.
Про все — это про что?
А что я вам такого рассказал? Да ровным счетом ничего. Я рассказываю вам то, что знает господь бог и все остальные. Мои родители прославлены в своих смертях. Я воздвигаю им памятник. Вот я рассказываю вам про его ноги, про ее парики (см. ниже), я упоминаю о том, как в ночь после панихиды по отцу раздумывал, не стоит ли мне заняться сексом со своей девушкой рядом с их комнатой, — но что я вам в конечном счете сообщил? Вам кажется, что вы что-то узнали, но на самом деле вы не узнали ничего. Я рассказываю вам что-то, и это «что-то» тут же испаряется. А мне на это «что-то» наплевать, иначе просто и быть не может. Вот я сообщаю вам, со сколькими женщинами я спал (с тридцатью двумя) или как мои родители покинули этот мир, — и что это вам дает? Ничего. Я могу назвать вам фамилии своих друзей, их телефонные номера, — и что вы приобретете? Ничего вы не приобретете. Они все дали согласие. Почему? Да потому что у вас ничего не будет, у вас останется просто несколько телефонных номеров. Лишь на одну-две секунды может показаться, что тут есть что-то ценное. Вы получаете то, от чего я с легкостью могу избавиться. Вы — нищий, который просит дать ему хоть что-нибудь, а я — человек, который торопливо проходит мимо и бросает в картонный стаканчик четвертак. Для меня это легко. От меня не убудет. Я отдаю вам буквально все, что у меня есть. Я отдаю вам лучшее из того, чем владею, и пока я продолжаю ценить что-то, пока воспоминания, хорошие или дурные, драгоценны для меня, как семейные фотографии, которые развешаны у меня на стенах, я могу показать их вам, и они от этого не потускнеют. Я легко могу отдать вам все. Мы ахаем, когда несчастные люди в дневных шоу открывают свои потаенные секреты перед миллионами таких же несчастных телезрителей, но на самом-то деле… что они нам дали? Что мы получили от них? Ничего. Мы узнали, что Джанин занималась сексом с парнем своей дочери, и… что дальше? Вот мы умрем, и сохраним в тайне свои… а что мы сохраним? Что мы сохраним в тайне от всего мира, что? Что мы делали то или это, что наши руки проделывали такие-то движения, а наши губы произносили такие-то слова? Да господи! Нам кажется, будто открывая какие-то неудобные или интимные вещи, например про мастурбацию (что касается меня, то я занимаюсь этим в среднем раз в день, как правило — в душе), мы что-то кому-то передаем; мы как дикари, которые боятся, что фотограф украдет их душу, мы отождествляем свои тайны, свое прошлое и пятна в своем прошлом с собственной личностью, мы считаем, что, открыв свои привычки, поражения или победы, мы будем меньше самими собой. Но все ведь наоборот: больше это больше это больше: чем больше кровоточить, тем больше отдача. Вот это всё — детали, события и так далее — это как кожа, которую змеи сбрасывают и оставляют на общее обозрение. Кому какое дело, где они теперь, кожа и сама змея? Кожа валяется там, где змея полиняла. Пройдут часы, дни или месяцы, мы наткнемся на давно сброшенную змеиную кожу, и по ней сможем кое-что узнать о змее, сможем определить, что она была примерно такой-то длины и такой-то толщины, но вряд ли узнаем хоть что-то еще. Знаем ли мы, где эта змея сейчас? О чем она сейчас думает? Нет. Может, сейчас на ней выросла шерсть или она продает карандаши в Ханое. Кожа больше не ее, она эту кожу носила, потому что они вместе росли, а потом кожа высохла и соскользнула, и теперь сама змея и все остальные могут на нее посмотреть.
Конечно. Я змея. Неужели змее надо таскать за собой кожу, взять ее в руки и везде носить?
Господи, да конечно же нет! У змей, блядь, вообще нет рук! Как же прикажете ей таскать свою кожу? Вы что? А у меня, как и у змеи, образно выражаясь, нет рук, чтобы таскать за собой это все. Кроме того, это все — не мое. Не мое. Мой отец — не мой; в том смысле, что не принадлежит мне. Его смерть и то, что он делал, — не мои. И то, как я рос, и мой город с его трагедиями — тоже не мои. Ну как эти вещи могут быть моими? Навешивать на меня ответственность за то, чтобы хранить это в тайне, — просто смешно. Меня родили в таком-то городе, в такой-то семье, и это произошло без моего участия. Ничем этим я не владею. Это все — общее. Им можно делиться. Я люблю все это, мне нравится быть его частью, я готов убить другого или умереть самому, чтобы защитить то, частью чего являюсь, но у меня нет никаких эксклюзивных прав. Пожалуйста, владейте. Берите это у меня и делайте с ним все, что захотите. Пускай приносит пользу. Это как извлекать из грязи электроэнергию; если из такого сырья можно сделать что-то хорошее, это будет