Я не помню, когда именно начал строиться Большой Дом – на Литейном проспекте, по левую руку, если идти с моста. Но сразу, еще и недостроенный, он стал в просторечье именоваться «Большим». И не только потому, что он – шестиэтажный, да еще на гранитном фундаменте, высился среди четырехэтажных и что тянулся он, единственный, на протяжении целого квартала. Все понимали: чекистам на Гороховой тесно. Большой Дом называли Большим, сознавая его всемогущество.
Но я пишу не историю ЧК-ГПУ-НКВД-КГБ. Она изложена не мною и не единожды. Вместе с историей гибели миллионов изложена она и в великом лирико-эпическом творении Солженицына «Архипелаг ГУЛаг» и во многих, опубликованных в конце 80-х и в начале 90-х документах. Я пишу о Митиной и о своей судьбе. Пишу в тщетных поисках причин и следствий.
Прошло без малого десять лет со дня моего первого ареста. Я вышла замуж, я работала в редакции, руководимой С. Я. Маршаком, я родила Люшу, я разошлась с Вольпе и вышла замуж за Бронштейна. Мы уже успели пожениться, побывать в Москве, обрести «жилищный фонд» для обмена на общее жилье (Литейный, 9, плюс улица Скороходова, 22), а меня внезапно – через столько лет! вызвали в Большой Дом. Было это зимою 1935 года, то есть в очередную новую эпоху: после убийства Кирова. Я для того и рассказала на предыдущих страницах о тюрьме своей и ссылке, чтобы показать новизну «тридцать седьмого». Между ними затесался тридцать пятый. Мы понимали, что Киров убит Сталиным; по какой причине убит, за что убит и зачем – мы угадывали. Целью Сталина, в частности, было еще и еще раз, в который уж раз устроить погром в Ленинграде. По его повелению расстреляли всех исполнителей и всех непосредственных свидетелей убийства, но это был только почин. Убрав концы в воду, арестовывать начали сотни людей, не имевших к убийству и к убийцам ни малейшего отношения, но некогда, много лет назад, принадлежавших к оппозиции (как, например, наш друг, писательница Раиса Родионовна Васильева, арестованная в 35-м и расстрелянная позднее – в лагере – в 38-м году). Расправились с бывшими оппозиционерами. Это не ново. Но этим не окончилась казнь города и подготовка к «тридцать седьмому». Эшелон за эшелоном стали отправлять в Казахстан и в другие дальние места людей дворянского происхождения, чье присутствие в Ленинграде, как объясняли газеты, только и могло создать атмосферу, побудившую злодеев к злодеянию. Это было тоже не ново.
писала Ахматова в сороковом году.
Сталин ненавидел Ленинград чуткою ненавистью самозванца. И ненавистью неуча к интеллигенции. Город – недавняя столица, город – «колыбель революции», вечный соперник Москвы. Промышленный центр, порт, память о Кронштадтском восстании. Вечное соперничество двух крупных партийных организаций, вечное соперничество двух разведок. Я не хочу сказать, что Сталин любил вообще какой-либо город или деревню, или, например, свою родную Грузию. Я не хочу сказать, что, в отличие от Сталина, любили наш город Зиновьев или Ленин. Я не хочу сказать, что до 35-го года в Ленинграде – или в какой- нибудь другой точке нашей страны – не свирепствовал террор. Но эпоха, наступившая после убийства Кирова, – один из памятных мне, горожанке и ленинградке, мощнейших, выбрасывающих пламя наружу, подземных толчков террора. Некое предисловие к «тридцать седьмому».
Кирова убили в декабре 1934 года. Меня вызвали срочной повесткой в Большой Дом в феврале 1935-го. Где ты – саратовский вежливый Нестеров? Где ты, учтивый ленинградский следователь, которому я не дала подписки и который тем не менее, отпустил меня на все четыре стороны?
В глубине узкой и длинной комнаты пахло свежей краской и разило пивом. У окна письменный стол, а перед ним стул. Хозяев двое: один – чернявый кавказец, другой русский, с перманентно завитой белобрысостью. Оба в военном, и оба с кобурами у пояса. Не револьверы меня удивили – оружие пристало военной организации. Меня испугало то, что оба они, болтая ногами, сидели не за письменным столом, а на письменном столе, и не чернильница стояла между, а недопитая пивная бутылка, два стакана и огурец.
– Присядьте, – сказал перманентный и придвинул мне стул – ногой. Я испуганно села. Ноги в высоких сапогах, пахнувшие потом и гуталином, болтались недалеко от моих плеч и лица.
У завитого физиономия была совершенно дурацкая. («С физиономией дурацкой» – вспомнилось мне.) Такова же и речь. Кавказец вступил в разговор не сразу, а белобрысый произнес, что мне, давно разоблаченной контрреволюционной преступнице, оказана была милость. (Он произнес: «милостыня».) Теперь я должна платить по счету. Обязана сотрудничать с органами, чтобы помочь им рассчитаться полностью – опять-таки по счету – с теми врагами, у кого руки в крови дорогого Сергея Мироновича. Классовая борьба в нашей стране обостряется. Враги не дремлют. Все честные советские люди должны сплотиться вокруг меча революции. Я тоже должна сплотиться: помогать органам разоблачать еще недоразоблаченных врагов. Только этим могу я искупить – он сказал: «искупить по счету» – собственную вину.
Я ответила рассуждениями, какие пытались лепетать в подобных обстоятельствах, наверное, многие и многие и до и после меня. Я, мол, лишена дарований для подобной работы. Проболтаюсь. Ничего не умею скрывать. Лишена актерских способностей, не умею притворяться. К тому же, в той среде, где я живу, никаких антисоветских разговоров никто никогда не ведет. И вообще я, и друзья мои заняты исключительно созданием советской литературы для детей, преимущественно сказок. Так что не о чем мне будет докладывать.
– Вы нам тут детские сказочки не рассказывайте! – заорал перманентный, и я невольно откинулась на спинку стула – так близко к моему лицу закачались теперь его сапоги и так остро пахнуло пивом.
От его крика, от запаха гуталина, краски и пива, от унизительного чувства полной беспомощности я очень быстро утомилась, переутомилась, устала смертельно и уже не в силах была обосновывать свой отказ. Я отвечала одно только слово: «нет! нет! нет!»
– Попугай! – говорил белобрысый и толкал своего чернявого товарища локтем в бок. – Гляди, попугай! «Нет, нет, нет!» И мы попку выучим: «да, да, да!»
Сколько часов длились крик, сапоги, пиво и «нет» – я не знаю. Полчаса, четыре часа? Мне казалось – столетие. В том, что домой я не вернусь, а прямо отсюда на Шпалерную, я не сомневалась. И всей душой об этом мечтала – только бы окончились сапоги и крик.
Крик окончился. Началась стрельба.
Да, они стреляли. Оба. Сидя на столе, вынув револьверы, поигрывая ими и прищурясь. Это было не во сне, а наяву. Они стреляли.
В меня? Нет, иначе я не писала бы сейчас этих строк. Куда же? Не знаю. Быть может, выстрелы были холостые? Никаких дырок в стене или в потолке я не видела.
Впрочем, я не смотрела кругом, а только вздрагивала и жмурила глаза.
Тишина, тишина!
Стрельба прекратилась. Я ждала, что сейчас войдут солдаты и отведут меня в камеру. По улице поведут? Подземным ходом?
Хозяева соскочили со стола.
– Чего сидишь развалясь? – заорал кавказец. – Марш отсюда, неблагодарная тварь! Убирайся! Иди, но помни (это уже мне в спину, когда я, пошатываясь, шла к двери), – помни, что теперь мы знаем, кто ты такая!.. Куда поперлась? Кто тебя без пропуска выпустит? Раззява! Давай пропуск!
Я вернулась к столу и протянула бумажный квадрат. Он подул на печать, приложил ее к бумаге и швырнул мне.
– Привыкла, что тебя по головке гладят? Мы тебя отучим!
Лестницы не помню. Помню, как уже сказано мною выше, что заплетающимися ногами я прошла сначала из Большого Дома не в свою сторону, а в обратную – к мосту. Потом повернула и пошла верно. И вот мой заплетающийся рассказ снова привел меня к воротам дома по Литейному, 9. И тут ожидал меня, судорожно вглядываясь в прохожих, Митя.