Неладно оказалось у поэтов с душами, что при «военном коммунизме», что при НЭПе. Где ж обыкновенным душам обыкновенных людей найти было и лад и строй? И смысл?
Души изнемогали почти физически – у тех, у кого они были.
Мне казалось, в Саратове душа моя изнемогает в разлуке с Ленинградом. Стоит мне попасть обратно в родной город, и я тотчас же «разберусь и пойму».
По городу я тосковала острее, чем по родным и друзьям. Зимою Саратов украшен сугробами, завален сияющим снегом. Летом – жара и пыль. Мелкие вихри пыли, волчки пыли крутятся посреди улицы; вечный хруст пыли на зубах; «пыль, пыль, пыль от шагающих сапог»; жалкие в своей мнимой величавости верблюды. Верблюжьи плевки возбуждают гадливость. Зной обостряет тоску, тоска отяжеляет зной.
«Аполлон Григорьев совсем заглох, книг нет, библиотеки закрыты, да я и ни на что, кроме механической работы, и не чувствую себя способной».
Полное разочарование в себе. Сама себе постыла, и Саратов постыл:
«Я разучилась писать письма. Пишу неряшливо и провинциально. А в детстве я умела – помнишь? И ты говорил, что из меня непременно выйдет беллетристка».
«Я была на турнире поэтов в университете. И смешно, и стыдно, и больно слушать».
«Не пишу многим... не потому, что... не хочу, а потому, что писать нечего, ибо живу чрезвычайно неинтересно и однообразно... В театр мне как-то не ходится (не была ни разу), в кино – тоже; в Пролеткульте была раз и больше не пойду, так как он является доказательством блоковской истины, что „человеческая глупость безысходна, величава, бесконечна“».
В Саратове летом явилось у меня одно великое утешение – Волга. Каталась я на лодке иногда с Арсением (Асей) Крогиусом, иногда с Юрой, иногда с ними обоими вместе, но чаще «без никого». Великая река, случалось, излечивала хоть на вечер от тоски и жары. Убегала я на Волгу тайком, словно на любовное свидание. Оказывала ей милость – прощала ей даже то, что она ничем не похожа ни на Неву, ни на Невское взморье, ни на Финский залив.
«Ты мне дал хорошую гребную школу, – писала я отцу, – и я, хотя и не могу долго грести, но гребу хорошо».
Бывало, после знойного, пыльного дня, после метанья по урокам и возни с расшифровкой очередных скучнейших стенограмм – вечером отправлялась я на Волгу. Ниже, ниже со спуска; под конец, на крутизне, ноги уже сами бегом бегут. В городском саду наверху наяривает духовой оркестр, а внизу, на Волге, ежевечернее летнее празднество огоньков, огонечков, огней. Они движутся, сближаются, переплетаются, догоняют друг друга. Зеленые юркие огоньки лодок; зеленые плавные огни на высоких мачтах плотов; зеленый и красный, зеленый и красный, зеленый и красный вращающийся огонь буя.
На плоту возле берега покачивается тусклая керосиновая лампа. Это лампа яхт-клуба, светящаяся из окна дощатой будки. Сдаю в окно старику свое удостоверение, плачу пустяковые деньги – и бойкий старик идет отвязывать.
Привязанные лодки мерно трутся бортами друг о друга, а кормою о плот.
– Дайте спокойную, чтоб не вихлялась, и руль уберите! – прошу я.
– Без руля? Опять, значит, одна явилась? – не одобряет меня старикан.
Неверными шагами иду я по плоту к воде – плот качается.
Одна? На этот раз, слава богу, в одиночестве, а не трое в комнате или «в одной лодке».
Радует меня мое одиночество – да еще, может быть, некоторая доза страха.
Я вставляю уключины в гнезда, весла в уключины. Старик багром отпихивает мою лодку подальше, я отпихиваюсь веслами от стада бьющихся на привязи лодок – и вот оно, счастье: мерные взмахи рук, запах воды, дерева, каната, мелкие волнишки, бьющиеся о борт. Лечу!
Лететь – лети, а гляди в оба. Это тебе не морской простор в Куоккале и не пустынность Невы, тут на реке толкотня. Беззвучно и медленно плывут над водою высокие огни переправы: переправа в Покровск. Плоты на Покровск. Это – в вышине, а внизу, чуть-чуть выше воды, зеленые светлячки лодок. Берегись! Бывает и так: лодка идет без огня, у них там фонарик погас, а они спичек не захватили. Темные шныряют во тьме. Это опасные лодки. Шваркнут тебя ненароком бортом о борт и тебя же и обругают. Они страшнее, чем желтые, круглые огромные огни пароходов. Пароходы не опасны – они видны, да и слышны из дальней дали – гудят зычно. Убирайся с фарватера вбок – цела останешься. Да и на мелких волнах, пустив весла по борту, покачаться я любила.
В желтизне огромных пароходных огней терялись и меркли даже пронзительно-яркие огни буя.
Но мне до пароходов дела нету. Мне бы подальше от них и от города, туда, куда и пароходы не сворачивают – свернуть под Соколову гору, в Затон.
Держу вверх. Соколова гора нависает над Волгой черным-черна, без единого огонечка. Там ничего не строят – она непрочная, срывается, бывает, в реку большими ломтями.
Чем дальше и дальше уплываю я вверх, к черной Соколовой горе, тем ярче сияет город, остающийся позади. А мне того и нужно. Вот он слился уже в сплошную неразборчивую груду огней, и не верится, что это вовсе не груда, а окна домов и домишек, переулки, переулочки, улицы.
Вот я хоть и на час один – а удрала из Саратова! Посреди реки неподвижные, тяжелозадые баржи. Пахнут они гнилью, ржавчиной, крысами, ветхостью. Огней никаких. «Если тут кувырнешься, – думаю я, осторожно огибая широкозадые чудища, – сразу под их днища утянет». Страшно.
Теперь уже и в Затон рукой подать. Над Соколовой горою вышла и стала луна – отсюда, с реки, среди путаницы плывущих над головою огней, она кажется тоже огнем, и один раз я поймала себя на беглом недоумении: «Что за огонь, а мачты нету?»
вскрикивают молодые голоса поблизости.
То идет мужская трехпарка. Хорошо идет, красиво. Спины, обнаженные до пояса, кажутся голубыми под лучами луны. Стройно закидывают весла, враз показывая три затылка, стройно выпрямляются, и даже струйки капель с их весел капают в воду со стройностью.
– Ау, барышня! – кричит один. – Садись к нам четвертой, веселей будет. Сядешь на руль, а твою калошу на буксир возьмем.
– Спасибо. Как-нибудь в другой раз! – отвечаю я, и трехпарка стройно уходит далеко вперед, во тьму.
– На-ку-хар-ни-ча-ла! – издалека доносится до меня. А в ответ женский голос:
Мужской гогот, и снова женский голос, дразнящий:
...Держала-то я в Затон, но редко до него доплывала. Обратный путь неблизок, хватит ли сил? И верно, когда я плыла назад, и огни города уже начинали передо мною расступаться, снова превращаясь в переулки и улицы, и огонек из окошка клубной будки, потерявшийся было в темноте и среди сети огней, снова становился различим, – у меня уже поламывало плечи и спину. Правда, воздух воды освежал меня и сама усталость казалась веселой.
Старикан выходил из будки и багром подтягивал мою лодчонку ко плоту.
– Не утопла? – спрашивал он дружелюбно. – А я уж за тебя боялся, ей-богу! Вам кататься, а мне бояться. Вам тони, а я отвечай.