– Вы, кажется, собираетесь допрашивать меня? – с наигранной надменностью ответил Нестеров, но до времени вызовы прекратил.
...Где же и как я жила? В разное время по-разному. Меня выручали ссыльные – из тех, кто, подобно мне, ходил «отмечаться» в ГПУ каждый понедельник. Тут мы и перезнакомились.
В дружбу и в единомыслие знакомство не перешло. Эти благородные люди по-своему меня оберегали: я была среди них самая молодая. Оберегая, помогали – но вряд ли полюбили меня, как и я, принимая наставления и помощь и стараясь не спорить и слушаться, душевно с ними не сошлась.
Поначалу пригласили меня к себе, сразу по приезде, когда не было у меня ни жилья, ни адреса, муж и жена, снимавшие избу на спуске к Волге. Изба не отапливалась, там стоял такой мороз, что к утру внутренние щели между бревнами затягивало ледком. Спала я на топчане, завернувшись в пальто и клала на ноги, в качестве дополнительного обогревателя, кошку. Ночуя у этих полуголодных людей (левые эсеры, им уж совсем не давали работать), я целыми днями бегала по городу в поисках жилья, и наконец в центре города, на Большой Казачьей, семья Афруткиных (вдова с двумя дочерьми) согласилась сдать мне угол: стол, стул и кровать в комнате, где жила младшая четырнадцатилетняя дочь.
Водопровод, электричество, ванная. Но квартира была коммунальная: узнав, что я из числа ссыльных, взбунтовались жильцы. Песня все та же: «начнутся обыски, вызовы...». Выручила меня опять-таки товарка по несчастью: оказалось, что в соседнем доме живет некто Наталия Н., высланная из Москвы в Саратов за преступное дворянское происхождение. Узнав от кого-то о жилищных моих затруднениях, она прибежала к Афруткиным с неотразимым доводом: «Вы ведь знаете, я здесь в ссылке уже целых три года, и у меня ни одного обыска»... Афруткина пустила меня к себе.
И за все время, что я жила в Саратове, ни единого обыска у меня действительно не было. Слежку я замечала периодически, но не сплошную. (Ног у них не хватало, что ли?) Однажды летом я совершила серьезное нарушение режима: перемахнула на другой берег Волги, чтобы взглянуть на город Покровск (в будущем Энгельс, столицу Автономной республики немцев Поволжья). Побывать там стоило: аккуратные садики, домики под черепичными крышами, цветы, чистота и немецкая речь. Никто моего «побега» не заметил. Зато все письма из Ленинграда (а я получала их в изобилии, главным образом из дому и от своих однокурсников) и все бандероли от Бориса Степановича Житкова – все доходили по адресу с первого дня моей ссыльной жизни демонстративно вскрытыми: не в конвертах, а в лохмотьях. Пусть бы и в лохмотьях, но их подолгу задерживали в ГПУ, а я без писем тосковала отчаянно.
«Милые папа и мама. Целую неделю не имела никаких вестей из Ленинграда, очень беспокоилась. Хотела завтра телеграмму посылать... Но сегодня получила 6 (шесть!) писем и чувствую себя совершенно ошарашенной. „Не было ни гроша, да вдруг алтын“. Странно здесь работает почта: письма идут то 4 дня, а то 6, а то – 8. И ужасно любят приходить все вместе, залпом. Почтальон экономит сапоги, что ли? Всю эту неделю по утрам смотрела жадно на улицу – нет ли почтальона? – потом видела его, но
Но сегодня он не прошел мимо, а постучал к нам дважды и принес 6 писем...»
Ссыльные разъяснили мне, что это не почтальон ленится, а ГПУ лениво и долго почитывает.
«Милый папа. Если бы ты знал, какую роль сейчас для меня играют письма, и особенно твои письма, – ты почаще писал бы мне. Получила твое письмо, и теперь у меня вся неделя будет счастливая. Завтра проснусь утром радостная – и сразу припомню: ах да! письмо».
Это значит: письмо не содержало упреков, неудовольствий, наставлений. Корней Иванович щадил меня – в сущности, наставления и попреки были редки... Один раз, счастливая его добротой, свое ответное послание я подписала прозвищем, которое когда-то, в куоккальском детстве, он дал мне: «Лидочек, лучшая из дочек». Пыталась не ныть и не спорить, шутить, придерживаться веселого тона:
«Пишу стихи... Вот когда иду за обедом в столовку – размахиваю судками и сочиняю. Люди оборачиваются. Впрочем, когда я иду и не сочиняю стихов – люди тоже оборачиваются. „Неконспиративная у вас внешность“ – это еще т. Леонов сказал».
...С судками за обедом в столовку я ходила, живя уже не на Большой Казачьей, где Афруткины вкусно и досыта кормили меня, а в Кирпичном переулке, где мы, трое ссыльных, организовали «коммуну»... Наташа Н. советовала мне поменьше общаться со ссыльными: местное ГПУ, заметив чью- нибудь тесную дружбу, объявляло, что ссыльные создали новую контрреволюционную группу. Тут работники органов, по ее словам, переставали скучать и ретиво принимались за дело: арест, тюрьма, новое следствие и новый этап – либо в лагерь, либо в сибирскую глушь. Рецидивисты! Но хочешь не хочешь, а на сближение с ссыльными толкала сама жизнь. Несмотря на случайные заработки и помощь Корнея Ивановича, платить за угол на Казачьей 45 рублей мне было не по карману. В Кирпичном же переулке мы, трое ссыльных – меньшевичка Дина из Харькова и ленинградец, наборщик-анархист Юра, сняли за те же 45 общих рублей у сердитой старухи одну общую комнату с роскошным видом на помойную яму. Ни тебе электричества, ни ванной, зато дешево. Старуха целыми днями ворчала: «У, пес! Я тебя, пес, выучу!» – и это относилось не к шкодливой собаке, а к коптящему примусу. Юра работал на пристани грузчиком. Дина получала время от времени работу чертежницы, я – стенографистки. Давала я уроки английского и стенографии. Хорошо помню ту квадратную жестянку из-под зубного порошка, куда каждый клал свой очередной заработок, а на что тратить полученные деньги – мы решали сообща. За обедом в столовую ходила я; завтраки и ужины мы с Диной по очереди стряпали на керосинке: Дина умело, я – нет. И Дина, и Юра, и соседи наши, левые эсеры, хлебнувшие не только тюрьмы и ссылки, но некоторые – и Соловков, братски поучали меня (как ответить Нестерову, о чем ни в коем случае не писать в письмах и куда нырять во время слежки), – но, чувствовала я, не принимали меня за «свою», а видели во мне лишь «папенькину дочку», случайно оказавшуюся в беде. (Таковой я и была в самом деле.) Упрекать им меня было не в чем, но и любить не за что; они жили уже преданиями борьбы, подвигами героев, презрением к предателям и трусам, спорами о партийных программах – а я? К партийным программам я была равнодушна, как пень, споры слушала с интересом, но без большого понимания, а в свободное от работы и хозяйства время читала не политические брошюры, уцелевшие у моих новых знакомых, а книги, присылаемые из Ленинграда, – преимущественно стихи, повести, романы и книги по истории русской литературы.
Судя по моим письмам из Саратова, Ленинград щедро снабжал меня литературой всяческой, и в ответ на мои просьбы, и вообще. «Посылайте мне стихов, мне без них трудно». «Хорошо было бы, если бы ты прислал мне Пушкина, Некрасова, Лермонтова. Здесь у знакомых этих книг нет, а в библиотеке они всегда заняты, а покупать дорого, а я без них не могу». «Очень угнетает, что с книгами для доклада об Аполлоне Григорьеве плохо. Занимаюсь в кабинете периодики в университете, но там журналов не слишком много; „Время“, например, отсутствует... Вот и делай, что знаешь. А Радлов мне совершенно необходим, папа, как с ним дела?» «Времени у меня свободного остается много, трачу его непродуктивно, потому что нету нужных для доклада книг. Очень прошу тебя прислать Радлова! С книгами тут вообще беда, ни черта ни у кого нет, а в библиотеке мерзко, шумно и канительно, и тоже ничего нет». «Крогиус, спасибо, дал мне Бергсона, конспектирую. Но „Время“, „Время“, журнал „Время“! – где он?» «Записные книжки Чехова» – вот это прелесть. Почти так же чудесно, как письма Пушкина. Тыняновский Гейне мне нравится... «Я Бог великий Греции». «Шлите „текущую литературу“».
Слали, слали щедро. Асеев – «Изморозь»; Тихонов – «Поиски героя». Я прочитала новые книги Тынянова, Слонимского, «Республику Шкид» Г. Белых и Л. Пантелеева. (Не предчувствовала, читая и радуясь, что Гриша Белых умрет в тюрьме, а с Алексеем Ивановичем – Л. Пантелеевым – случайно избегнувшим той же судьбы, подружусь, стану редактором его книги «Часы», и будет у нас общий учитель – С. Я. Маршак...)
Я интересовалась и Мурочкиным чтением: «Мура и „Хижина дяди Тома“... Мне странно это. Плакала ли она, когда умерла Ева?» Посылали мне в Саратов родные и друзья не только свежевышедшие книги, но и рукописи. Да, и рукописи!
«Лидочка, милая! Вот с нынешнего дня Вы становитесь моей постоянной корреспонденткой, – писал мне в январе 27-го года Борис Степанович Житков. – Это значит, что по воскресеньям, раз в неделю, я Вам