– Сдайте оружие сами. Это послужит к облегчению вашей участи.

Митя рассмеялся. Фанни Моисеевна уверяла, что он рассмеялся вслух, громко.

Они приступили к обыску. Ничего не разрывали в клочья, как у нас в Ленинграде, но и никаких бумаг не прочли и не унесли с собою, искали только оружие. Потом произошло то, о чем уже рассказывала мне Михалина: старший (по-видимому, это был сам следователь, специально приехавший для этой военной операции из Ленинграда в Киев) посоветовал Мите взять с собой плащ, шляпу, белье. Фанни Моисеевна кинулась собирать узелок. Но Митя повторял: «Мамочка, не надо, я скоро вернусь» – и не взял ничего, кроме полотенца. Так и ушел. (В тот проклятый август лютая жара стояла не только днем, но и ночью.)

Никого из родных проводить арестованного до входной двери не допустили. «Прощайтесь», – сказали им еще в комнате, и они по очереди обнялись.

Верил ли Митя в самом деле, что он воротится домой, и притом скоро? Фанни Моисеевна ни мне, ни себе ответить на этот вопрос не могла.

Жена милиционера, Клавдия Ивановна, встретившись со мною однажды в коридоре, сказала мне, что ей удалось увидеть – она запирала за уходившими дверь, – как Митя спускался по лестнице.

Шли они быстро, и он на одной щербатой ступеньке споткнулся.

– Не к добру эта примета, не к добру, – объясняла мне Клавдия Ивановна каждый раз, как встречалась со мной в коридоре. – Ты матери-то не говори, пусть дожидается, ты-то молодая, другого небось найдешь, а не к возврату это в родной дом – на лестнице-то вниз спотыкнуться. Если бы вверх – ничего. А вниз – не в дом, а из дому.

С тех пор каждый раз, поднимаясь или опускаясь по этой лестнице одна, я трогала ладонью щербатую ступеньку.

3

Киев великолепен. Как же это прожить там недели и не видеть Днепр, каштаны, гробницу Ярослава Мудрого? Холмы и взгорья, увенчанные церквами-коронами? Киево-Печерскую Лавру? В Лавру я ходила много раз, вместе с Изей и без него, мы подробно оглядели тамошние храмы, а однажды побывали в пещерах. Очарование пещер не в них самих, а в том, что из них можно выйти. О, какая радость снова выйти на свет Божий из этого многокоридорного подземелья – словно из гроба восстать! – и снова увидеть небо, солнце, людей, Днепр! Увидеть и удивиться своему счастью и заново обрадоваться жизни! Но более чем пещеры, поразили меня в Лавре могильные плиты, глубоко вросшие в землю. Над ними можно было наклониться и прочитать: на одной имя «Искра», на другой «Кочубей». Я, конечно, и раньше знала, что герои пушкинской поэмы существовали в действительности. Но увидеть могильные камни, поставленные на их могилах, тогда, после казни, а теперь прочесть надписи, начертанные тогда... Что же такое время, думалось мне, течение времени, десятилетий, веков, если я и сегодня могу придти и наклониться над могилами, выкопанными тогда? Какое-то новое ощущение реальности прошлого, связи времен вызывали во мне эти плиты. Ведь по-настоящему в то, что было до нашего рождения, мы не очень-то верим, а это прошлое тут – вот оно, его можно тронуть рукой, как Митину щербатую ступеньку.

(Мысль, что не о щербатой ступеньке следовало задуматься, а о могильной плите над прахом его, – на ум мне еще не приходила.)

Правда, отнюдь не осмотр достопримечательностей был главным моим занятием в Киеве, а бесплодное ожидание писем. Бесплодное не потому, что их не было. Нет, Корней Иванович писал мне регулярно – однако в письмах содержались главным образом Люшины аршинные каракули, а мелкий почерк Корнея Ивановича ничего нового или ясного не содержал. По-видимому, никаких ответов на наши заявления не последовало. Опасаясь, что в Киеве, у Бронштейнов, меня легко обнаружат, Корней Иванович настойчиво советовал мне съездить куда-нибудь – ну, хоть в Ялту, навестить Мирона. Сам же он продолжал хлопоты, прежде всего пытаясь узнать, где именно находится лагерь, куда отправили Митю.

...Помню, что приехала я к Бронштейнам из Ленинграда зимою, в марте 1938 года. А куда и когда уехала из Киева – сперва в Ялту, навещать Мирона, или сперва в Ворзель, в дом отдыха, припомнить не могу. Помню, что и та и другая поездки были летние. В Ворзель, километрах в пятидесяти от Киева, раздобыл мне путевку Петр Осипович. Это прекрасное место, где на участке дома отдыха зной умерялся высокими ветвями деревьев и поодаль, через поле, густым, тенистым, смешанным лесом. Я не запомнила ни своих соседей по столу, ни даже соседок по комнате. В Ворзеле было нежарко и не было, наконец, киевских подъемов и спусков, а ровная земля, какой она, по моему убеждению, и должна быть. Целые дни, с перерывами для еды, я проводила в лесу. Все дни одинаковые, один день как другой. Только по воскресеньям приезжал ко мне Изя и привозил письма, книги и «дополнительное питание» в виде пирогов, испеченных Фанни Моисеевной, или свежих ягод. В весе я не прибавляла ни на грамм, но воздух, лес и одиночество помогали мне окрепнуть. Сердцебиение, одышка, бессонница, казалось, терзали меня меньше. Монотонность жизни – это ведь тоже некоторый способ, как в люльке, убаюкивать себя, укачивать до беспамятства. Но способ ненадежный. (Пьянство, я думаю, вернее.) Один раз, по моей просьбе, Изя взял в библиотеке и привез в Ворзель любимые мои книги Хемингуэя: «Прощай, оружие!» и «Смерть после полудня». И сердцебиение и бессонница сразу возобновились. Не по вине Хемингуэя. Это были книги из моей прежней жизни, а заглядывать в прежнюю жизнь хотя бы через щелочку знакомых переплетов не следовало – если не хочешь снова валяться ночами без сна, один на один с памятью.

Митя, шатаясь в Ленинграде по книжным магазинам да по букинистам, начал читать у прилавка новую книгу – «Смерть после полудня» (еще ни разу, как и все мы, не слыхав имени Хемингуэя), начал читать, зачитался, решил, что это замечательная проза, и приобрел новинку. Когда же вышло в свет «Прощай, оружие!», он кинулся в магазин со всех ног.

Но Хемингуэй для меня оборачивался теперь не только Митей, а и Люшей и многим-многим другим.

Один раз, прочитав по складам заглавие – серебряные буквы на синем твердом переплете, – Люша спросила:

– Как же это: прощай, оружие! Бросить оружие? Разве в Испании уже все кончилось?

И я, и Митя взглянули на Люшу с большим любопытством. Книга Хемингуэя была совсем не об Испании, да и с Люшей про Испанию мы никогда не говорили, но по легкомыслию, присущему взрослым, не заметили, что Люше уже не три-четыре, а пять-шесть, что при ней мы говорим об Испании без умолку, что мы и ее заразили своей страстной любовью. Испания была тогда для нас – святая земля, мы завидовали тем, кого посылали туда воевать за республику, мы охотно отчисляли деньги из своей зарплаты в фонд помощи испанским антифашистским борцам, мы ненавидели фашистов – Гитлера, Муссолини, Франко.

«Разве в Испании уже все кончилось?» (Значит, Люше понятны все наши восторги и тревоги?)

Нет, в Испании еще ничего не кончилось, но как изменилось с тех пор все в нас самих и вокруг нас, хотя Хемингуэй не написал еще тогда «По ком звонит колокол».

В тридцать седьмом испанская трагедия отступила куда-то вдаль перед собственной нашей. И почему- то людей, вернувшихся из Испании, тоже сажают... «Вашего мужа по какой линии взяли?» – «Он был в Испании»... И разве Сталин не фашиствует на нашей земле хуже, чем Франко на испанской?

Перечитывать привезенные Изей книги я не стала. Разбуженная память мешала мне читать. Я с такою ясностью увидела Митю, возвращавшегося с прогулки по букинистам. Портфель набит, и книги вдобавок под мышками. Возвращался он обычно пешком: сесть в трамвай, если под мышками книги, невозможно. Перед нашей дверью он складывал их аккуратными стопками на полу, чтобы освободить руки и открыть дверь своим ключом. Мы с Люшей кидались помогать ему внести их в дом. Теперь он наскоро пообедает и предастся любимому своему занятию: перенося лесенку с места на место, расставлять новые книги по полкам. Каждая будет прочитана – Митя не терпел у себя на полках непрочитанных книг. (Я сразу увидела белесого человека, сидевшего на Митиной лесенке, увидела книги, раскиданные по полу, книги под сапогами солдат.) Восторгаясь какой-нибудь главкой или страницей, Митя будет внезапно входить ко мне в комнату и вслух оглашать главу с середины. На следующий год удивится, если я что-нибудь из прочитанного забыла. Сам он, прочитав книгу раз, усваивал ее навсегда, словно она превращалась в собственное его сочинение – помнил даже, на какой стороне страницы начинается та или иная глава...

Будет входить в мою комнату? Когда? Через десять лет? Я чувствовала, что повреждаюсь в уме. «Десять лет! Вымолвить страшно, а вытерпеть?» – писал когда-то Шевченко. Люше будет 17... Я вспомнила, как

Вы читаете Прочерк
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату