в спор, привлекал себе на помощь чужой авторитет, но неизменно подкреплял чужие мысли свежими, своими; Изя же хватался за авторитетную цитату как хватаются в море за спасательный круг; на его губах цитата оставалась цитатой – всего лишь. Митя самый ожесточенный спор мог окончить шуткой. Изя обижался, если кому-нибудь удавалось его переспорить.
Знания Изины были обширны, но они не претворялись в него самого, в его личность. Изя как бы складывал свои познания одно на другое стопочкой – отдельно от себя. Митя усваивал их и преображал.
Изя – тот же Митя, но в провинциальном варианте; Митя, ни на что не решившийся; Митя, не уехавший в Ленинград, не оказавшийся там в самом пекле современной науки; не встретившийся с Френкелем, Иоффе, Фоком, Таммом и не полюбивший их и не восставший на них; не познакомившийся с Гамовым, не подружившийся тесно с Ландау; Митя, не общавшийся на конференциях с Нильсом Бором; не слушавший Пушкина в чтении Маршака, – словом, Изя – тот же Митя, рано попавший в служебную колею, да так и оставшийся среди обывателей, так и не дерзнувший оторваться от привычного уюта милой семьи, уехать в чужой город от заботливых маминых рук на полуголодное студенческое житье.
Они были очень похожие и совсем разные – эти бр. Бр. – братья Бронштейны. Словно жизнь, фотографируя обоих, одного оставила не в фокусе. Или иначе: сфотографировав равно обоих, она не удосужилась с равной степенью яркости проявить пленку.
(Изя был знатоком знаний; Митя – творцом их. Я – вообще невежественна. Через много десятилетий я попросила одного молодого физика, изучающего теперь наследие Бронштейна: попытайтесь объяснить мне, что сделал Матвей Петрович в науке? Так, чтобы я хоть чуть-чуть поняла.
Привожу его ответ.
«Вы спрашиваете: многое ли успел сделать Матвей Петрович Бронштейн? Даже если бегло взглянуть на перечень его собственных работ, уже составленный нами, и на еще не составленный список тех ученых, в чьем образовании он сыграл существенную роль, становится ясно, что за свою тридцатилетнюю жизнь успел он сделать многое. Однако у тех, кто знал его лично, нет никаких сомнений, что несделанным осталось большее. (Важнейшие достижения многих выдающихся физиков относятся к их „послетридцатилетнему“ периоду творчества.)
Кто может предсказать, например, какой была бы судьба квантовой гравитации, если бы достигнутый М. П. Бронштейном еще в тридцатые годы уровень проникновения в эту проблему не пришлось бы достигать заново через несколько десятилетий? И если бы этот уровень стал всего лишь отправной точкой, всего лишь началом, которое продолжил бы своими трудами сам Матвей Петрович?»
Поняла ли я? По существу – нет. По масштабу – да.)
В отличие от меня, Изя понимал – и сущность, и масштаб. Он преклонялся перед братом, откровенно почитал его гением и всячески подчеркивал свою перед ним ничтожность, – чтобы никто, упаси боже, не подумал, будто он, Изя, смеет воображать себя соперником брату. Изя страдал болезненным самолюбием, а оно оборачивалось самоуничижением паче гордости. Говоря о Мите, он неизменно подчеркивал свою неполноценность, хотя ее вовсе не было. «Митя недаром родился на 20 минут раньше, чем я, – говорил он, – потому и умнее меня раз в двести».
Теперь Митина беда сразила его. Я думаю, никто глубже, чем Изя, не страдал от случившегося – даже, быть может, и мать. Он-то ведь понимал значение Митиной работы и в будущем ждал от него чудес.
Яснее других понимал он, какое оборвалось будущее.
– Я должен был попасть в лагерь, а не он, – сказал мне Изя с дрожащей усмешкой, когда, дня через три после моего приезда, мы шли с ним осматривать растреллиевскую Андреевскую церковь. – Я – человек ординарный, никчемный, мне бы и гибнуть... И ведь я мог спасти его.
Я остановилась. Поглядела на него.
– Каким же это способом?
– Мы ведь похожи, – сказал Изя, потупясь. – Конечно, одной только наружностью, не более того. Да и наружностью уже не очень. Это только в детстве посторонние путали нас... Я должен был нашим сходством воспользоваться. Когда они вошли и спросили: «Кто из вас Бронштейн, Матвей Петрович?» – я должен был ответить: «Я». Тогда Митя остался бы дома, а меня увели бы. Невелика потеря.
– Но ведь и Митя закричал бы «я»! И как бы успели вы обменяться паспортами? У них на глазах? Если бы он даже согласился?
Изя не ответил, и я более не спрашивала. Он повторял: «Я мог бы спасти его – и не спас» – с таким же маниакальным упорством, с каким повторяла «это я виновата» несчастная женщина у постели мальчика, попавшего под трамвай. Изю так же невозможно было переубедить, как ее.
Я поняла, что и с ним о Мите следует пореже. Он был на грани безумия.
Фанни Моисеевна оказалась все же спокойнее. Она, не знавшая приговора, еще надеялась – как, впрочем, и я, приговор знавшая.
Чуть только мы оставались вдвоем, мы начинали о Мите. Я ненасытно расспрашивала о последних его часах, она не скупилась. Мне драгоценна была каждая подробность, а Михалина в Ленинграде рассказала все только «в общем». Фанни Моисеевна не терзалась моими расспросами, у нее была такая же потребность говорить о Мите, как у меня слушать, как у Петра Осиповича или у Изи страдать о нем молча. Я выспрашивала последний день. Она рассказала, что с утра, отправляясь на рынок, заметила в подъезде незнакомых парней, и, когда возвращалась, они торчали там же. И когда Изя возвращался со службы – они стояли там. Но Изя, да и Фанни Моисеевна не придали этому никакого значения, вспомнили о торчавших парнях уже после катастрофы. «Мало ли какая шпана в подъезде околачивается, а при чем тут мой сын? Что? Это была слежка? Нашли за кем следить! За нашим Митей! А что за ним следить, и так известно – он либо в библиотеку, либо по букинистам... В кино и то его не вытащишь, он за книгой, или пишет, или с Изей рассуждает... У других дети как дети, а наши? Другие мальчишки балуются, дерутся, а этим лет с четырех только чтенье. Спорить они спорили, даже до крику, но чтоб драться – никогда. Их от книжки не оторвешь, ни на что времени нет. Я даже удивляюсь, Лидочка, вы не обижайтесь, как это наш Митя нашел время на вас жениться? Изя и до сих пор за барышнями не ухаживает, что же он думает, она сама ему на шею повесится, что?.. Как это кому на ум взошло за моим сыном следить? Следили бы за своей шпаной... Следили, следили и выследили: в 12 ночи явились. Я уже и товарищу Сталину написала, лично, чтоб он разобрался, как вы думаете, ему передадут? Мы с Петром Осиповичем их по-советски воспитывали, с детства трудовое воспитание и без всякой политики. Митя даже один год на заводе работал, мы не буржуи, не кулаки какие-нибудь, мой муж врач, а Митя вышел в профессора. Словили шпиона!.. Когда они еще маленькие у нас были, Митя и Изя, с трех лет за книгами – мне соседка сказала: „Вы, мадам Бронштейн, родили себе двух ангеляточек“».
Тут она показывала мне фотографию Изи и Мити в детских платьицах, в башмаках на пуговках, одна глазастая круглая головка прислонена к другой, – и заливалась слезами.
Пришли за Митей в 12 часов. Чтобы опасный преступник не мог бежать – спуститься, например, на улицу с пятого этажа по водосточной трубе, – сыщиками приняты были особые меры. У Бронштейнов все уже спали. Кто-то из соседей пошел на звонок отпирать. Отпер. Вошли трое, предъявили свои документы и потребовали указать им, в которой комнате живет Брауде. Семья Брауде – муж, жена и ребенок – жила прямо напротив семьи Бронштейнов, дверь в дверь. Оцепеневший сосед довел пришлецов до дверей Брауде. – Тут? – спросили они. – Тут.
Тогда они мгновенно повернулись к двери Брауде спинами и, не постучав, вошли в комнату Бронштейнов. Хитрецы! Шерлоки Холмсы! Один зажег карманный фонарик, нашел на стене у двери выключатель и включил верхний свет.
Я очень ясно себе представляла, как оба, Митя и Изя, беспомощно жмурились от внезапного света и поспешно нащупывали на общем столике между кроватями каждый свои очки.
– Кто из вас Бронштейн, Матвей Петрович?
К этому времени Митя уже сидел на постели в очках.
– Я.
– Одевайтесь.
Одеваться начали все. Митя предъявил паспорт, а ему предъявили ордер на арест.