– Пушкин черпал не только из русского народного языка, но и из иностранных.
Насчет Стасова я совершенно не согласна. Он стал вреден – когда не понял Врубеля. Никто не властен перешагнуть через себя и через свое время. Но искусство своего времени он понимал и миссию свою выполнил блистательно.
Ардов в отъезде, и она живет теперь у него в комнате, более просторной и менее жаркой.
Она позвонила и потребовала, чтобы я пришла немедля.
Несет сейчас при ней бессменную вахту Наталия Иосифовна. Дом, видимо, пуст.
Когда я пришла, Анна Андреевна вручила мне подстрочники семи стихотворений Квитко: из них она перевела только три, а остальные переводить не хочет, ссылаясь на усталость и головные боли. Просила меня все отнести Берте Самойловне и перед ней извиниться. Я огорчилась, зная, как будет огорчена Берта Самойловна. Кроме того, к моей большой досаде, из семи стихотворений Льва Моисеевича Анна Андреевна перевела не самые сильные[178].
Однако вызвала она меня столь поспешно не из-за этих стихов. Вручив мне подстрочники и переводы, она начала рыться в сумочке, которая всегда, наравне с чемоданом, служит ей службу несуществующего ящика несуществующего письменного стола. В чемодане собственные рукописи, в сумочке все на свете. Оттуда полетели письма, газетные вырезки, деньги, очки, карандаши, анализы, квитанции, нитроглицерин, пудра. Анна Андреевна хотела показать мне письмо от Суркова, но оно не попадалось.
– Пора произвести чистку, – сказала она утомленным голосом. – В суме Плюшкина… Вот оно!
Письмо нашлось.
Это было довольно длинное, хотя и беглое послание, написанное карандашом, поспешным почерком, на закрытии армянской декады, где побывала Анна Андреевна; там совершался обряд «подведения итогов». Письмо возвещает, что назрело время (эти два слова подчеркнуты жирной чертой) переиздать стихотворения Ахматовой.
(«Какой прогресс и агрикультура!» – как писал когда-то Зощенко. Снова переиздадут «Сероглазого короля».)
Но это я зря. По словам Анны Андреевны, Сурков произнес очень смелую речь. Он заявил, что в докладе Жданова были, оказывается, ошибки: напрасно, например, охаяны Серапионы, Лунц; литература тридцатых годов не отразила, к сожалению, ежовщину (почему бы это, интересно?); Институт Мировой Литературы не создал историю литературы; Советская Энциклопедия никуда не годится – и т. д.
– А теперь я покажу вам фокус, – сказала Анна Андреевна, окончив излагать речь Суркова. Из той же сумки она достала газету и протянула мне. – Раз, два, три! Читайте – вот тут, на сгибе.
Я прочла:
«С большой речью выступил тов. А. А. Сурков»102.
– Совершенная правда, – сказала Анна Андреевна. – Пресса не лжет. Я свидетель. В самом деле выступил, в самом деле Сурков и в самом деле с большой. Точка. Все.
Вчера, после большого перерыва, я виделась с Наталией Иосифовной. Она была в Ленинграде, навестила Анну Андреевну и на даче и в городе. Очень бранит Иру: Анна Андреевна одинока, заброшена, неустроена.
Лева влюбился в Наташу. Она говорит, этому грош цена, он влюбляется каждую минуту.
Вернулась от Анны Андреевны. Она посвежела, похудела – Комарово служит свою службу. Новое серое платье очень идет к седине. За чаем шуточки Ардова: «madame Цигельперчик». Затем мы у нее в комнате, одни; она сидит в углу постели, сложив руки на коленях, скорбно подняв брови – печальная, доверчивая, торжественная – говорит:
– Жизнь ко мне очень жестока, и вот сейчас одна из наибольших жестокостей: эта книга, составленная Сурковым. Я его не виню, иначе, наверное, нельзя. Перед моим отъездом он просил, чтобы я в Ленинграде посмотрела выбранные им стихи, подумала над отбором. Я даже в руки их не взяла. Меня эта книга не выражает совсем, нисколько.
Она вынула из чемоданчика и положила передо мной папку. Я открыла. Но не успела я перевернуть две страницы – Анна Андреевна захлопнула ее и с искаженным лицом снова засунула в чемодан.
23
Ардовых старших нет; в столовой мальчики и девочки пьют и танцуют на просторе.
Анна Андреевна вялая, грустная. Ждет звонка Суркова, а Сурков не звонит.
Сказала мне:
– Вот если бы
Она ошибается. Ничего хорошего из этого не вышло бы. Я составила бы, издательство зачеркнуло бы. Никакого толку.
25
Анне Андреевне не понравилось тоже. Она это высказала.
Юлиан Григорьевич смутился. «Что же, значит, я неверно вижу, я пристрастен?»
– Голос друга! – глубоким и тоже дружески участливым голосом произнесла Анна Андреевна.
Я попросила ее прочитать «Ленинградскую элегию»[179]. Она прочла сначала «трещотку прокаженного»[180], потом «Кто чего боится»[181]. Читая «трещотку», очень искусно взяла в кавычки слово «смелых»: «я научу шарахаться ва-ас, «сме-елых», от меня». Только в заключение и после долгой паузы прочитала элегию.
Я думала, слушая: если память умерла, то отсюда уже недалеко до физической смерти.
27
Тороплюсь записать ее дорогие слова.
Но сначала про другое.
Я прочитала ей «Балладу о рыбаке». Волновалась так, будто читала свое.
– Хорошие стихи, – сказала Анна Андреевна. – Настоящая большая лирика. Имеет шансы сделаться народной песней, как «Меж высоких хлебов затерялося»…105
Я сказала, что постепенно прихожу к такому убеждению: лирическая поэзия расположена где-то неподалеку от этики.
– Да, конечно, – медленно произнесла Анна Андреевна. – Во всяком случае в некоторые эпохи.
– И ведь стих здесь самый что ни на есть наивный, прямой, – сказала я о балладе. – А все равно – стих.
– Да, конечно, – опять согласилась Анна Андреевна. – Это тоже «Старик и море», только сильнее, важнее. Мальчик написал правду – и правда сию же минуту расплатилась с ним чистым золотом поэзии. – Анна Андреевна помолчала. Подумала. – Но не всегда так бывает. Те хорошие люди – ну, в девяностых годах – они ведь писали тоже от благородных чувств, но их чувства не слагались в поэзию, потому что стих тогда был совершенно уничтожен, убит. «Великие учителя» отучили создавать поэзию и воспринимать ее. А сейчас у этого мальчика за спиной – снова высокая культура стиха.
Я высказала Анне Андреевне одну свою любимую мысль. Поколения, идущие следом за моим, утратили русскую классику. Литературные мальчики и девочки моего возраста знали и любили смолоду Батюшкова, Пушкина, Баратынского, Лермонтова, Тютчева, Некрасова, Полонского, Фета. Это потому, что в юности или даже в детстве они пережили каждую строку Блока, Ахматовой, Мандельштама. Я помню, как двенадцатилетними девочками мы с Женей Лунц прятались в школьном шкафу (где стояли географические