особенный, и, может быть, оттого я с болью задумалась о будущем и о прошлом. Не всегда так будет: телефонный звонок, берешь трубку – и оттуда, из невидимого пространства, голос Ахматовой. Так обыденно: звонок, теплая трубка в руке, а возле уха – ее слова.
Голос, возвещающий нам, что мы еще не погибли.
От чего или от кого оторвет он меня в последний раз? И как я узнаю, что больше никогда?
Ни на чем последнем не бывает написано: внимание! слушай! помни! в последний раз!
1957
Множество новелл. И стихов.
Она обедала в Переделкине у Бориса Леонидовича. Роман его все-таки будет печататься! Слава Богу. В Гослите. Подписан договор. Борис Леонидович объявил Анне Андреевне, что он счастлив – да, да, вообще совершенно счастлив. Во всех отношениях. Опять было очень пышно, очень светски. И опять между ними черная кошка: Анна Андреевна обиделась на Бориса Леонидовича. Мельком, в придаточном предложении, он у нее осведомился: «У вас ведь есть, кажется, такая книга – «Вечер»?»
– А если бы я у него спросила: у вас ведь есть, кажется, такая книга – «Поверх барьеров»? Он раззнакомился бы со мной, перестал кланяться на улице, уверяю вас… Пишет, что «Подорожник» лежал у него на столе накануне войны. А «Подорожник» вышел в 1921… Совсем провалился в себя. Не видит уже никого и ничего119.
Борис Леонидович просил ее принять Ольгу.
– Научите, как быть? Это уже не впервые. Я молчу и притворяюсь оглохшей120.
Долго и с отстоявшейся гневной горечью говорила про какую-то книжку, выпущенную Кембриджским Университетом – о ней, Мандельштаме и Гумилеве. Предполагает, что автор – Шацкий, а написано со слов женщины.
– Безумные похвалы моим стихам, и яд, яд обо мне. Придумано, будто я отсутствую в лирике Гумилева, будто он меня никогда не любил! Но вся его лирика до определенного года, до душевного разрыва, вместе с «Пятистопными ямбами» («Ты, для кого искал я на Леванте») – вся полна мною. Дальше, правда, нету меня… Автор утверждает, что я была совершенно похожа на альтмановский портрет, но сама в этом никогда не признавалась. Такое может изобрести только баба. Альтмановский портрет на сходство и не претендует: явная стилизация, сравните с моими фотографиями того же времени… Я думаю, все это идет от Одоевцевой, которую Николай Степанович во что бы то ни стало хотел сделать поэтом, уговаривал не подражать мне, и она, бедняжка, писала про какое-то толченое стекло, не имея ни на грош поэтического дара.
А об Осипе! Шацкий его трактует как какого-то бульвардье, посетителя кафе – этого мученика! Пишет, что Мандельштам умер в 1945 году. Стыда нет у человека – перепутать такую дату![202] И провирается: пишет, будто у Мандельштама были веки без ресниц… У Осипа были ресницы пушистые, в полщеки…121
(«И темные ресницы Антиноя», вспомнила я сразу.)
Не успела я подумать о «Поэме», как Анна Андреевна подала мне лист бумаги и карандаш и продиктовала для моего экземпляра новую строфу – строфу о Шаляпине. И еще всякие мелкие замены. Кое-что объяснила[203]. А уж строка «И на гулких дугах мостов» – безусловно утрата. Я спросила: зачем это?
– «Мостов» рифмовалось с «крестов», – сказала Анна Андреевна, – «И на старом Волковом Поле / В чаще новых твоих крестов». Между тем, на Волковом кладбище никаких крестов во время блокады не ставили[204].
В Ленинграде у нее побывал Орлов и взял всю «Поэму». То есть что значит взял? Хочет взять для какого-то Ленинградского альманаха122.
– И Алигер берет шесть стихотворений для выпуска третьего «Литературной Москвы»[205].
Я спросила, какие?
– Лучше я вам седьмое прочитаю, – ответила Анна Андреевна и прочитала:
Я спросила о стихах Заболоцкого в «Литературной Москве» и «Дне Поэзии». Анне Андреевне понравился «Чертополох» и очень не понравилось «Прощание с друзьями»123.
– Оскорблено таинство смерти. Разве можно в такой тональности говорить о погибших124.
Потом:
– Я только теперь узнала, за что меня терпеть не может Заболоцкий. Ему, видите ли, не нравятся мои стихи! Ну и что же? Можно не любить стихи поэта и любить его самого. Вот Николай Иванович Харджиев, один из моих друзей ближайших, а он не любит моих стихов. Нет, это великая пошлость: не любить человека, если не нравятся его стихи.
(Я утаила, что весьма часто бываю сама повинна в этой великой пошлости.)
Когда я собралась уходить, Анна Андреевна просила посидеть еще и на прощание рассказала две ослепительные новеллы.
– Ее навестила Вера, бывшая горничная Судейкиной. Старушка. Расспрашивала обо всех тогдашних гостях, кто уехал, кто где, кто жив – о мирискусниках – и всех вспомнила, никого не забыла.
– Только меня почему-то приняла за жену Алексея Толстого: «Вы всегда с ним вместе приходили»… Я ее нарочно спросила о Князеве. Она гусара сразу вспомнила, говорит: «Я его по черному ходу впускала…» У меня теперь такое чувство, будто я сама с черного хода побывала в своей Поэме…
2) К ней пришел Кузьмин-Караваев, старик, сосед по Слепневу.
– Мы провели целый вечер втроем: он, я, Левушка, пили вино, перебирали с ним всех слепневских. Когда он ушел, меня вдруг, часа через два, осенило: да ведь он из-за меня стрелялся!
Сидя на постели, большая, тучная, она закрыла лицо руками, и задорно, лукаво сверкнули глаза между пальцев.
Опустила руки.
– Подумайте, целый вечер провели вместе, и я только через два часа вспомнила… Ему было тогда 17 лет, это был красивый молодой человек, студент, подававший надежды125.
Она вспоминала что-то далекое, свое, молодое – и хотя речь шла о попытке самоубийства – что-то счастливое… Вспоминала молодость. А я опять подумала о «Поэме»: вот и еще одно самоубийство, правда, окончившееся по-другому, чем то.
Анна Андреевна показала мне целый ворох своих фотографий, переснимаемых кем-то для музея, и среди них одну страшную, с вытаращенными глазами: это на пропуске в Фонтанный Дом, в квартиру. Книжечка; внутри листок; написано:
Ахматова
Анна
Андреевна
жилец
– и тут же приклеена фотография[207]. Я вгляделась: не лицо Ахматовой, а, скорее, лицо ее страха. «Окаменелое страданье» – нет, тут окаменелый ужас. Ведь не только в том, Царскосельском доме «было очень страшно жить»[208], но и в этом, Фонтанном, – я свидетель.
В передней, уже у самых дверей, Анна Андреевна, провожая меня, спросила:
– Что делать, если пишется свое, а приходится переводить чужое?
Мне вспомнились слова Блока, цитируемые в чьих-то воспоминаниях (кажется, у Замятина):
«Отчего нам платят за то, чтобы мы не делали того, что должны делать?»126