застрелили человека могучих духовных сил, замечательного ума и таланта? И зареветь перед этим учтивым майором, винтиком палаческого механизма («Жандармы – цвет учтивости», писал когда-то Герцен), выражающим свое соболезнование женам посмертно реабилитированных еженедельно каждый вторник и каждый четверг, с 12 до 4-х! Позор. И я еще смела недавно осуждать женщин, которые плакали в Союзе Писателей, слушая письмо Хрущева! Все-таки плакали они не перед прокурором.

Только мои встречи с Анной Андреевной у меня хватило ума и сил описывать сразу, но и эти записи сделаны мною не на достаточной высоте или, точнее, глубине. Я писала наспех в маленьком блокнотике, лежа в кровати перед сном или даже сидя в коридоре Литературного института, на подоконнике, в ожидании Злобина. А теперь переписываю сюда.

За все пропущенное, то есть не-дневниковое время я видела Анну Андреевну дважды и потом провожала ее на вокзал.

11 мая она позвонила мне, что хочет придти, – иными словами, чтобы я ее к себе привезла. Я привезла. У меня для нее был приготовлен сюрприз: я положила на стол большую пачку листков из гумилевского архива. Эту пачку давным-давно, еще в Ленинграде, до войны, она дала мне на сохранение. Я не поглядела тогда, что это; она сказала: «кусок из «Трудов и дней»». У себя держать этот пакет я в те времена и думать не смела, это было как раз накануне моего второго бегства из Ленинграда [218]. Я передала пакет друзьям. И, о чудо! он пережил ежовщину, войну, голод, блокаду и недавно вернулся ко мне в полной сохранности. И вот он лежит перед Анной Андреевной на моем круглом столе, и она перелистывает страницы прямым маленьким мизинцем. За два десятилетия она ни разу у меня об этих листках не спрашивала (наверное, позабыла, кому отдала его в очередном приступе страха) и теперь, к моему удивлению, разглядывала бумаги безо всякого удивления, как будто они не на голову ей свалились.

Поведала мне дурную новость: слухи о том, что однотомник Цветаевой, намеченный к изданию, отменен.

– Вот и не надо было печатать Маринины стихи в неосторожном альманахе с неосторожным предисловием, – ворчливо сказала она. – Знаю, помню, вы защищали стихи и предисловие! Поступок доблестный и вполне бесполезный. Мнение ваше, или мое, или Эренбурга – кому оно интересно? А не выскочи «Литературная Москва» преждевременно с двумя-тремя стихотворениями Марины – читатель получил бы целый том149.

Я с упреком Анны Андреевны не согласилась. Нет сейчас ни у одного самого проницательного человека никакого способа понять – что преждевременно, а что в самый раз. Не выскочи «Литературная Москва» со стихами Цветаевой – где гарантия, что мы получили бы целый том? А благодаря «Литературной Москве» голос Марины Ивановны, столько десятилетий беззвучный в России, все-таки прозвучал.

Анна Андреевна долго рылась в сумке; наконец, нашла и протянула мне какие-то листки.

– Читайте!

Читаю. Определение сущности поэзии Ахматовой – новое, неожиданное, написанное точно – как-то восхитительно, благоуханно; так написано, что мне захотелось сразу запомнить его наизусть и никогда не расставаться с ним… да где мне! С моей бедной, засоренной головой! Я не запомнила ни слова – одно лишь благоухание.

– Угадали? – спросила Анна Андреевна.

– Проза поэта? – спросила я в ответ.

– Да. Это Осип. Надя нашла, перебирая бумаги.

В прочитанном мною листке о поэзии Ахматовой говорится необычайно высоко.

– В печати, в 1923 году, Осип дважды меня обругал, – сказала Анна Андреевна. – «Столпник паркета» и еще как-то[219]. Подумайте: если бы эти листочки не нашлись, было бы известно об отношении Мандельштама к поэзии Ахматовой только то, напечатанное. Оно и вошло бы в учебники, только оно. Этот случай навел меня на грустные размышления об истории литературы вообще: какова же степень нашей осведомленности об отношении друг к другу литераторов XIX века? Выходит, все зависит от случая. Не найди Надя случайно эти листочки – и не только другие люди – я сама не узнала бы никогда, как относился к моей поэзии Осип[220].

У него четыре стихотворения, мне посвященные: «Федра», «Это ласточка и дочка» – непонятное, правда? а это мы просто топили печь… «Твое чудесное произношенье» и «Твоих, Кассандра, губ» (там еще четыре строфы, смотри газету «Воля народа»). И четыре эпиграммы:

Черты лица искажены Какой-то старческой улыбкой, Ужели и гитане гибкой Все муки Данта суждены?

– это я на вокзале говорила по телефону, а он смотрел. Еще:

Привыкают к пчеловоду пчелы, Такова пчелиная порода. Только я Ахматовой уколы Двадцать три уже считаю года.

И еще:

Вы хотите быть игрушечной, Но испорчен ваш завод, К вам никто на выстрел пушечный Без стихов не подойдет.

Анна Андреевна прочла еще одну, четвертую эпиграмму, но я ее забыла150.

Затем, я как-то – не помню даты – была у нее вечером; мы долго сидели вместе с Эммой Григорьевной и хозяевами, поджидая Анну Андреевну, за круглым столом в столовой. Она была занята; потом вышла к нам и сказала, что навестила (в тот день? или в другой, не помню) Бориса Леонидовича в больнице, ему лучше, только сильно болит колено; он подарил ей семь (или восемь?) стихотворений.

– Четыре великолепные, а остальные – полный смрад.

Прочитала вслух два, потом дала читать мне. Четыре стихотворения, действительно, великолепны: «В больнице», «Ненастье», «Летчик», «Когда разгуляется».

Про «Летчика» Анна Андреевна сказала:

– Чуть-чуть растянуто.

Про «Больницу»:

– Это стихотворение мне особенно дорого потому, что, когда я навещала Бориса в первый раз, он мне все это рассказал прозой, а вот теперь стихи151.

Я ушла, потрясенная «Больницей». Это один из шедевров Пастернака – хотя «Летчик» тоже очень хорош. Но «Больница»! В первой половине все движется, покоряясь магии первых строк каждого четверостишия:

Стояли, как перед витриной…И скорая помощь, минуя… Милиция, улица, лица…

а под конец – это рождение Бога из опросного листка, из анкеты, из больничного быта, из шума дождя – это чувство присутствия Бога и смерти… Нет, хоть и велик Мандельштам, а такого чудотворства я у него не припомню (разве что:

Научи меня, ласточка хилая,Разучившаяся летать,Как мне с этой воздушной могилойБез руля и крыла совладать.И за Лермонтова МихаилаЯ отдам тебе строгий отчет,Как сутулого учит могилаИ воздушная яма влечет).152

Мандельштам творил из благородного металла; Пастернак, подобно Ахматовой, созидает чудеса из сора[221]. Это мне ближе.

Покачивалась фельдшерицаСо склянкою нашатыря.Шел дождь, и в приемном покоеУныло шумел водосток…

14 сентября 57 Приехала Анна Андреевна, позвонила, я у нее была. Целая россыпь стихов, прозы, критики. Даже одна эпиграмма.

Посвежевшая, загорелая – лето на воздухе пошло ей впрок.

Сначала Анна Андреевна прочитала мне несколько стихотворений, явно обращенных к тому, приезжавшему[222].

Потом еще одно, которое я запомнила сразу, от первой строки до последней:

Забудут? – вот чём удивили!Меня забывали сто раз,Сто раз я лежала в могиле,Где, может быть, я и сейчас.А Муза и глохла и слепла,В земле истлевала зерном,Чтоб после, как Феникс из пепла,В эфире восстать голубом.

И, наконец, эпиграмму:

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату