разбирается! Художник не станет ждать. Пока суд да дело… Он полезет в драку, даже с риском быть искалеченным. Даже с риском быть затем ославленным, как пьяный забияка.
…Служитель у входа в харчевню, поставленный затем, чтоб охранять ее от внезапного налета блюстителей нравственности, без разговоров пропустил Омара. Хоть и не знал его. Видно, чутьем уловил, что он свой. А может, и знал.
Подвал, битком набитый, встретил поэта, спускавшегося по мокрым каменным ступеням, восторженным ревом:
— О-о-о! Омаррр…
— Сюда, Омар, сюда!
— А, Салих! Как живешь?
— Как мы живем? Спим — стонем, едим — давимся, пьем — захлебываемся. Все спешим. Куда? В рай. Куда же еще.
Омару тотчас же поднесли большую чашу вина.
— Нет, спасибо. Я лучше — ячменной водки.
С чаркой водки он прошел в дальний угол, влез на помост, уселся один в стороне от всех.
Он неприветлив и скуп на слова не потому, что застенчив, косноязычен, он просто боится выболтать на воздух то, что хочет сказать в своих книгах. Воздух уносит слова, бумага их держит.
Они же ждут от него каких-то оглушительных изречений. И глядят, как на диво какое-то. Будто удивляются, почему у него на голове нет золотых рогов.
Нет, Омар не сыплет стихами на ходу, направо и налево, к месту и не к месту. Он пишет и читает их тогда, когда они нестерпимо жгут изнутри: не напишешь — отравят кровь, не произнесешь — сердце разорвут.
…Подвал гудел от разговоров. Тут безбожно, как и водится в этих местах, где каждый толкует о своем, мешая в кучу выдумку и правду, верное и ложное, злое и доброе, со смехом бранили все на свете. Хочешь — соглашайся, не хочешь — нет. Никто не станет вдалбливать свои убеждения в твою голову кулаком или дубиной —
***
— Если судить по 'Ригведе'…
— Я ей, дуре, говорю…
— То…
— Почему не приготовила поесть?
***
— Лучше уж ничему на свете не верить, это никому не вредит, — чем с упрямой скотской тупостью исповедовать ту или иную изуверскую блажь.
***
…Не спеша пропуская одну за другой чарку целительной ячменной водки и заедая ее сочной редькой, посыпанной солью, Омар, усмехаясь, слушая шумный разговор, то перекидывавшийся от одной кучки пьянчуг к другой, то распадавшийся на множество отдельных узких бесед. Хаос.
***
— Ничтожный век рождает ничтожных людей с ничтожными страстями. Такие же, как Омар, — они словно с другой планеты.
***
К Омару подсел какой-то человек.
— Правда, что ты Омар Хайям?
— Нет, что ты? Господь с тобою. Однофамилец. Проходу мне из-за этого нет. Тот давно уже спился и умер. Я с ним встречался, мир его праху. Замечательный был поэт.
***
— Хвастовство — хуже предательства. Самообман. Бахвальство властей переходит в бахвальство подданных. И все, черпая силу в собственном хвастовстве, как бы блаженно задремывают, надеясь на эту туманную силу: мол, попробуй, тронь. И когда их, блаженно полусонных, начинает кто-то, и впрямь сильный, яростно бить, они — хвать! — а силы-то нет, вся изошла в безудержном бахвальстве.
Предатель — тот предает других. Пустой бахвал — самого себя.
…Между помостами бродил откуда-то затесавшийся калека и всем рассказывал, путаясь, как он храбро сражался в таком-то году с византийским кайсаром Романом Диогеном.
Это случилось столько-то лет тому назад, и война та длилась столько-то месяцев, а ему теперь уже шестьдесят, — и все-таки, видите, самым ярким и, пожалуй, единственно ярким воспоминанием в его жизни было, как он тогда убивал и как его покалечили.
Неужели без войны жизнь у него так и прошла бы, с первых дней до последних серой, скучной, так, что и нечего вспомнить? Удивительно устроен иной человек…
***
— Неистребимая жизнерадостность — еще не признак высокого ума! Кабан, предназначенный для заклания, тоже за час до смерти довольно хрюкает, переваривая жратву.
***
— У молодых поэтов зубы еще не прорезались, у старых уже выпали. Потому-то нынче сплошь беззуба наша поэзия. Один Омар Хайям зубаст. И тому, видит бог, скоро выбьют его острые зубы…
***
'Может, и впрямь поклониться Зохре? Не убудет тебя. — Он уже немного жалел, что оттолкнул ее. — По всему видать, она пойдет на сделку! Э! — Омар скривился от омерзения. — Я не могу собой торговать!
Вот если б найти Ферузэ… Она где-то здесь, если жива. Сколько же ей теперь?'
***
— Персы — народ удивительный. Рыжий деспот Искандер Двурогий жег их священные книги, ломал их храмы. Арабы подвергли их страну разгрому. Теперь сельджукиды терзают ее. А они живут, говорят на своем языке и сочиняют стихи, самые певучие в мире.
***
— Арабы, видать, люди все ученые.
— Почему?
— Потому что все умеют говорить по-арабски.
— Ха!
— Абу-Рейхан Беруни был велик, спору нет, — но жаль, он презирал свой родной хорезмийский язык и персидский не признавал: 'Поношение по-арабски мне милее, чем похвала по-персидски'. Мол, персидский годится лишь для сказок ночных.
— Что поделаешь, если повсюду засилье арабского языка? Без него в люди не выйдешь. Суть не в том, на каком языке писать. А в том, чтобы владеть языком, на котором пишешь, в совершенстве. Быть в нем, как птица в воздухе, рыба в воде, держаться свободно и естественно, без потуг, — чтобы ты им владел, а не он тобой, понятно? И все можно простить Беруни за его великие слова:
'Да покарает аллах всех тех, кто радуется, причиняя мучения другому существу, одаренному чувствами и не приносящему вреда!'
***
— Люди придумали бога, чтобы оправдать свое бесцельное существование. Мол, сотворил нас господь, потому и живем, что тут поделаешь. И не хотят п пальцем шевельнуть, чтоб изменить свою жизнь к лучшему. Пусть бог ее меняет, если это ему угодно…
***
…У Омара в голове помутилось от этих разговоров! И, чтоб освежить ее, он попросил виночерпия принести ему еще один кувшинчик ячменной водки.
***
— Лишь дураки неизменны! Они всегда верны себе. Ведь сказано кем-то: