Вот так: порой случается, что какая-нибудь мелочь задевает тонкие струны души, и они начинают звучать. Зубров услышал, как внутри что-то тревожно скрипнуло.
Единственным, что до сих пор кое-как смягчало его неприязнь к тесному провинциальному Алгирску была та самая необъяснимая тяга к Тавронским горам, к вершинам, синеющим на горизонте, и в особенности к горному массиву полуторакилометровой высоты — Трапезусу, о котором он знал только из монографий и атласов. До сих пор Зубров никому не говорил о своей тяге — даже тогда, в деканате. И вот те на! — Лина Рене, единственный сочувствующий ему человек из класса, остается после урока, чтобы ни с того, ни с сего заговорить о Трапезусе.
— Я видела снимки, Орест Крофович.
— Да ты что?
— Боже, как же там, должно быть, красиво! — вздохнула Лина.
— Бога нет. — Зубров машинально нахмурился.
— Да, я знаю. — Девочка чуть покраснела.
Зуброву неожиданно захотелось признаться ей в том, как сильно и необъяснимо его тянет к этой таинственной горе, но он понимал, что это будет звучать чересчур сентиментально.
— А вот я там ни разу не был, — сказал он и тут же, чтоб не подумала, будто ему не интересно, добавил: — Я учился в Багровске, и все мои практики проходили на Конской возвышенности.
Глаза Лины смешливо заблестели.
— На какой возвышенности?
— На Конской, Рене. По названию реки Конки. По программе мы это в третьей четверти проходим…
Тут Зубров поймал себя на том, что от всех впечатлений о походе по лесостепи Конской возвышенности сохранилось лишь воспоминание, как он выслеживает в кустах некрупную косулю, что само по себе, конечно, невозможно. Снова мелькнула мысль о заболевании.
— Но мы заберемся на Трапезус, Рене! — неожиданно воскликнул он. — Там — острые скалы и глубокие пещеры. Пройдем по пологому склону и будем наверху. Увидим мир с высоты птичьего полета. Представь себе, какая там красота! Шедар — это силища!
— А что это — Шедар?
Он и сам не знал. Даже не оговорка, а черт знает что! Зубров почувствовал, что заливается краской.
Лина смотрела восторженно.
— Я правильно поняла, вы хотите организовать поход?
— Не знаю… может быть, — пробормотал Зубров и неожиданно для себя стал оправдываться: — Пойми, я ведь в Алгирске только с августа, по распределению. До сих пор в горах не был. А дело это хорошее. Надо только группу набрать… И сходим. Обязательно сходим. Не раньше весны, разумеется. Сейчас там, должно быть, уже сугробы.
— Здорово! — зачарованно сказала Лина.
«Слыхала, наверное, как меня Бульдозером называют», — ни с того, ни с сего подумал Зубров.
— Ладно, — проронил сухо. — Бери пожитки и дуй на следующий урок.
Лина нехотя собрала сумку и ушла. Оставшись один, Зубров порылся в памяти, пытаясь отыскать связь с невесть откуда выскочившим словом.
Шедар… Шатер… Шакал… Шагал… Тут он ни с того, ни с сего вспомнил, что сегодня вечером у него намечена встреча с Инзой Берком — единственным старым знакомым из Багровска. Снова Зубров принесет аккуратную стопку отпечатанных еще на прошлой неделе листов — очередной раздел кандидатской Инзы, а взамен Инза расплатится по семьдесят копеек за страницу и станет, как обычно, показывать фотографии раскопок, сделанные в загранкомандировке. Инза мог бы расплатиться и иначе. Например, тем, что по дешевке продал бы что-нибудь из заграничных шмоток, которые привез с собой, но ведь ни одна из них на Зуброва не налезла бы, — он одевался и обувался либо в ателье, либо в магазине «Великан»: к счастью в Алгирске такой магазин был, он находился на улице Свободы.
Зубров сел за стол, пододвинул журнал, взял ручку и, скрепя сердце, выставил против нескольких фамилий корявые «тройбаны». Как он ни старался смягчать силу нажатия, в одном месте стержень прорвал толстый журнальный лист. Выругавшись про себя, Зубров закрыл журнал, затем снова открыл и, еще раз выругавшись, поставил напротив фамилии Локкова «пятерку». После этого он переложил из ящика письменного стола в пакет пустую стеклянную банку из-под тормозка (тормозки он начал брать с собой после того, как его стали донимать косые взгляды коллег, когда в столовой он поставил на свой поднос сразу три борща и четыре порции пельменей). Зубров задумался.
К началу декабря в душе накопилось столько отвращения к унылой доле, что он стал всерьез помышлять о перемене работы. Думать о новой профессии, конечно, абсурд, но крамольные мысли лезли сами. И дело вовсе не в том, что он готов был сдаться и уступить трудностям, — так убеждал он себя, — а в полном и решительном несоответствии его роли учителя. Странное чувство: словно заново себя обнаружил после долгого болезненного сна. «С чего же все это началось?» — в очередной раз спрашивал он себя иногда и никак не мог вспомнить.
До того, как ему поручили десятый «А», все шло более или менее гладко. Ученики приходили и уходили; Зубров вел занятия, проверял самостоятельные и выставлял оценки; иногда он гулял по Алгирску, пару раз сидел в кафе «Сон в летнюю ночь» на улице Пушкина, один раз посмотрел в кинотеатре «Космос» кинокартину «Приключения Неуловимого».
Теперь Зуброву отчего-то казалось, что все это было давным-давно и вовсе не с ним. Лишь в конце прошлой недели он окончательно осознал, что жизнь течет сквозь пальцы, а великие события, о которых он мечтал на пятом курсе, не происходят.
Зубров начал сомневаться почти во всем, что делал. Все чаще хотелось вырваться из кабинета — хоть в окно выпрыгивай! — и нестись, сломя голову, по улице, пока не закончатся дома и не начнутся сероватые холмы: они хорошо видны из окна его кухни.
Всю неделю Зубров с нетерпением ждал выходных, он собирался выехать за город, исследовать округу, но так и не выезжал: осень уже прошла, а в начале декабря неожиданно испортилась погода, пошли мелкие затяжные дожди. Стены кабинета постепенно стали сближаться, уменьшая пространство. Это пугало. Завтрашний день виделся мрачным и больным. Появилось гнетущее чувство, что линия жизни неумолимо скручивалась в спираль.
Коллеги сторонились Зуброва, молодые учительницы в открытую шарахались. Сомолфеды и младшие ученики, бионеры, которые поначалу поглядывали на него вроде бы даже с опаской, убедившись в абсолютной безвредности, стали глумиться за спиной. С каждым днем насмешки становились откровеннее, и теперь его неавторитетное положение стало настолько очевидным, что продолжать притворяться, будто все в порядке, было невозможно.
«Во всем виновата Табита Цвяк, она сама себе противоречит, — думал Зубров. — Двояки нельзя лепить, гороно требует, видите ли. Нет, на самом деле она секретаря обкома боится, вот что».
Мысли о секретаре обкома вызвали в нем трепет и чувство безысходности. О том, чтобы пригласить в школу Локкова-старшего им попросить помощи, не могло быть и речи.
«Теперь никаких рычагов не осталось, — вздохнул Зубров. — Не колотить же их, в конце-то концов! Тоже мне, сомолфеды… Всем, кроме Лины Рене, и еще двоих-троих натянутых хорошистов, тройбаны малюешь, они и довольны. Тему поведения разбирали… На внеклассном часе… Посмеиваются… Бульдозер… Считают, я — полный кретин, нормальным мужским делом заняться не способен, даром, что два метра ростом. Думают, какой-нибудь ущербный, иначе с чего бы такому держиморде учителем становиться, да еще — географии. Наверняка, об этом между собой говорят. А я им двояк даже не могу… Тьфу!»
Руки у него снова стали деревенеть. Зубров спохватился, стал торопливо потирать ладони.
«Теперь у тебя неврастения, парень. Надо успокоительное пить. Эх, черт… Ну, хватит тебе уже. Хватит. Спокойно. Вдох… выдох. Еще раз. И еще раз».
Зубров вышел из кабинета и заторопился в учительскую. Он свернул в восточное крыло второго этажа, прошел под багровым плакатом с белой трафаретной надписью «БИОНЕРЫ ВСЕЙ СТРАНЫ ДЕЛУ ЛИНИНГА ВЕРНЫ!», как тут в коридоре показалась Табитта Цвяк.
Цвяк-цвяк-цвяк! — стучат по полу старомодные каблуки. Каждый новый шаг — копия предыдущего: в