товарищей можно было, не кривя душой, назвать достойными членами славной организации, имя которой они носили — Союза Молодежи Федерации. Вместе учились, вместе пели песни, ходили на лыжах, играли в хоккей… Что же изменилось? Прошло всего несколько лет, а как будто — целое столетие. Зуброву казалось, что в сегодняшних подростках странным образом соединены ребячья беспечность и взрослая умудренность. Он их побаивался, а, когда они нападали, становился малодушным. Стоя перед классом, он чувствовал себя смешным, несведущим и в чем-то даже виноватым. С одной стороны нынешние сомолфеды были прогрессивны — умели достаточно ловко прихвастнуть знанием федерационных кодексов, казались политически подковаными, что, несомненно, являлось плюсом. С другой — они хоть убей не желали учить школьные предметы, носили длинные спутанные волосы, брюки-клеш и какую-то нелепейшую атрибутику в виде обручей и разукрашенных амулетов, что было, говоря словами директрисы, ересью. Даже Локков (да что там «даже» — он-то как раз в особенности!) вытворял что-то немыслимое со своей внешностью: патлы, кулоны, веревочки какие-то — скоморох, да и только. И вот эти ряженные подростки целый день занимались тем, что лениво перекидывались репликами о политической обстановке, а если кто-нибудь запускал тему о новой моде или заграничных музыкантах, то ее тут же подхватывали и тоже начинали развивать. И в этой всеядности нынешних сомолфедов был страшный, непостижимый парадокс, сводивший Зуброва с ума.
На эти маскарады и ереси ни директриса Табитта Цвяк, ни завуч Гера Омовна, ни другие учителя прямо не указывали. Они лишь порой как бы мимоходом касались вопроса какими-то замысловатыми намеками, вроде «Мы, конечно, не лучшие, но и не худшие» или «Знайте меру, товарищи учителя, и помните: если что, спрашивать будут с вас». Однако Зубров прекрасно понимал, что, например, под выражением «планомерное строительство психологической матрицы современного школьника», которое директриса и завуч любили повторять, они понимали не что иное, как необходимость борьбы с элементами чуждой идеологии в школьной среде. «И почему же не говорить прямо?» — удивлялся он про себя поначалу. Но со временем привык.
Да уж, это, конечно, неприятность, что сын секретаря обкома и его приятели подвержены заграничной заразе, и где-то это невнимательность учителей и родителей, но ведь это подростки, а значит все еще можно исправить. Тем не менее, Зубров и сам поддерживал эту странную игру и о двойственном поведении учеников вслух никогда не говорил. Он добросовестно ломал голову над тем, как противостоять «заграничной дряни», как он в мыслях это называл. Будучи от природы осторожным, он не спешил высказывать своих взглядов перед классом — слишком много сомнений возникало у него по ходу раздумий. Порой ему казалось, что ученики знают об этих его колебаниях и их протест — не что иное, как попытки его расшевелить. «Они сговорились и испытывают меня? — думал он. — Что если им открыта какая-то особая правда, которая еще не очевидна для нас, взрослых? А я все тяну и тяну. А они ждут, когда же я пойму, в конце концов…» Но на этом цепь его позитивных рассуждений обрывалась, и он снова начинал сомневаться.
Зубров пытался вспомнить самый первый день, самое первое впечатление от встречи с учениками десятого «А», но воспоминание было каким-то смутным и день ото дня менялось. Порой ему казалось, что когда он впервые вошел в класс, ученики встали и даже поздоровались в ответ на его приветствие, в другие моменты он видел себя таким как обычно — растерянным, удрученным, переминающимся с ноги на ногу перед гомонящим, не замечающим его классом.
Обдумывая, какую позицию лучше всего занять, Зубров решил для начала попытаться быть тем, что, по его мнению, составляло образ добропорядочного педагога. Он старательно готовился к урокам и проводил их в строгом соответствии с методичками. Его не слушали, его присутствием откровенно пренебрегали. Притворяясь, что не замечает бардака в классе, Зубров усердно рассказывал об экспедиции Амундсена в Антарктиду или об открытии Колумбом Болгарии, и все это было до того нелепо и фальшиво, что у него развилась депрессия.
Ни о каком «планомерном строительстве матрицы» не могло быть и речи. С тех пор, как Жанна Генриховна оставила воспитанников, дисциплина стала неумолимо падать: школьная форма окончательно сменилась джинсами и мини-юбками, в партах появились смятые пачки от сигарет «Варнус», на девчоночьих лицах запестрела броская косметика, а самые смелые нарушители начали приносить в школу транзисторы, настроенные на болгарскую волну. Безусловно, все это попахивало настоящим отступничеством и саботажем: среда сомолфедов явно была заражена мерзкими пороками болгарского империализма.
Однажды Табитта Цвяк вызвала Зуброва и произнесла короткую, но поучительную лекцию об ответственности, важности научного подхода и чувстве коллективизма. Но опять же — никаких советов о том, как восстановить дисциплину.
Получив такую своеобразную взбучку от директрисы, Зубров решил поступить по-своему. Он сходил в библиотеку, добросовестно подготовил лекцию о вреде западных влияний на несформировавшуюся психику подростков, но на классный час, который он назначил на прошлую среду, явилось всего двое — Лина Рене, отличница, и Данила Верник, ее поклонник, лопоухий дылда, который ни за что не пришел бы, если бы не Лина.
Зубров попытался проглотить холодный, колючий ком. Он несколько раз мысленно перечитал надпись и обернулся, намереваясь ее озвучить, но в эту самую минуту отчаянно затрещал звонок, и тема опять осталась не разобранной. Он нервно прикусил губу, глядя, как ученики, схватив сумки, повалили к выходу. Неожиданно Локков, шедший сзади с двумя сумками на плечах — одной для учебников, другой — для своей знаменитой радиолы, обернулся, и они встретились взглядами. В глазах Локкова было любопытство. «Что бы это обозначало?» — растерянно подумал Зубров, и тут ему стало совсем паршиво. Он увидел себя как бы со стороны — здоровенного, сгорбленного, рыжего, напуганного, в старомодном коричневом костюме, и у него на руках и ногах сами собой стали вздуваться мышцы. Пряча досаду на лице, Зубров отвернулся, схватил с подставки влажную губку и принялся яростно тереть руку. Напряжение мышц продолжало расти, но в последние дни это непроизвольное явление перестало казаться Зуброву опасным, он начинал к нему привыкать. Хотя поначалу это его здорово пугало. Стоило ему выйти из себя, как он проваливался в странную гиперреальность. Тело начинало цепенеть, руки сжимались в кулаки, а во рту ощущался солоноватый привкус. Спустя несколько минут приступ проходил, оставляя после себя отупение и опустошенность. Зубров собирался сходить к доктору, но все как-то времени не было.
Как ни странно, растирание ладоней начало его понемногу успокаивать, и мышцы постепенно расслабились. Зубров вспомнил, что не продиктовал задание.
— На следующий урок пятнадцатый параграф, — сказал, не оборачиваясь. — Тавронские горы, главная гряда…
Но уже почти все разошлись. Сквозь затихающий шум Зубров расслышал (вот еще одна странность последних дней — ни с того, ни с сего обострившийся слух!), как отозвалась старательным поскрипыванием одинокая чернильная ручка. Он знал: это Лина Рене, рыжая девочка с косицами, та самая отличница. Она сидела на второй парте и усердно записывала задание в дневник. Рене была из тех, кто становится фаворитками учителей, вот только сам Зубров не из тех, кто хотел бы иметь фаворитов, будь он даже самым авторитетным учителем в школе.
Продолжая растирать руки, он шагнул к окну.
Пасмурно, но как-то слишком светло. Просторный школьный двор, лужи, неубранная куча листьев, штукатуреный забор, за ним — дорога. На противоположной стороне — серый трехэтажный дом. В одном из окон меж коричневых раздвинутых занавесок, в глубине комнаты, на краю журнального столика — серебристый будильник «Слава». Стрелки показывают пятнадцать минут второго. Прямо под осью — маленький черный пентаэдр — знак качества.
Зубров ясно понимал, что невозможно с такого расстояния видеть маленький значок на циферблате, и, тем не менее, он его видел. Мало того — мог детально рассмотреть. А что, если все эти внезапно обострившиеся чувства — результат какого-то редкого неврологического заболевания? Может ним случиться такое заболевание? Вполне. Этот вопрос нет-нет да приходил к нему в голову.
«Надо в учительскую идти», — напомнил себе Зубров.
— Орест Крофович!
Он обернулся.
— Моя бабушка — спелеолог, — сказала Лина. — Она была на Трапезусе много лет назад.
— Ты серьезно?
Девочка с таинственной улыбкой кивнула.