— А что вы тут значите? Третьего дня на Выборгской полковника Шалфеева стащили с лошади, избили. Полиция стреляла. Ответили камнями... Какого-то пристава убили... Хабалов бездействует! А у нас на фронте... Жду пулю в спину... И заговоры, заговоры... Говорят, Гучков собирался захватить поезд государя... Что творится! Что творится! Еду на смерть!..
И ушел, забыв попрощаться.
1 марта к Медведевым завернул Яков Лукич. На дворе было слякотно. Еще с утра желтый, рассыпчатый снег стал таять и к концу дня превратился в жидкую непролазную грязь. Весь день неистово кричали вороны.
Яков Лукич остановился на пороге, прищурил глаза, подул на свои маленькие кулачки и заявил, что «отсырел».
Выпив и закусив, он покосился на приготовленную зелененькую и твердо сказал:
— Бумажку спрячьте.
— Да ну, что там... — начал было уговаривать Николай Федорович.
— Не возьму! — отрубил Яков Лукич. Подождал, пока Медведев, пожимая плечами, взял ассигнацию, проводил ее глазами, горько вздохнул, затем вполголоса сказал: — Запомни, Николай Федорович, я тебе сочувствую без корысти. Исключительно из уважения и доброты души моей. Даже рискуя от начальства. Вот это хорошо запомни, Николай Федорович. Нехорошо добро забывать. Я к тебе и нынче с добром явился. Сына Митю убереги — беспокоен он. Сегодня-завтра забирать будем. А я тебе друг.
Яков Лукич говорил много, высокопарно и с чувством. Прощаясь, сильно тряс руку Медведева, засматривал ему в глаза.
— Запомни, Николай Федорович, за добро добром платят — бог велит.
Проводив околоточного, старик долго стоял на крыльце, глядя в темноту. Он был ошеломлен тем, что Митю собираются арестовать. Мысли о прожитой жизни, о детях и о будущем путались в голове. Один за другим вырастали его сыновья. Он многого добился в жизни, стал обермастером — первым сталеваром на заводе. Он послал сыновей в гимназию, старший уже в институте. Они станут инженерами, поселятся в господских домах, будут жить по-хозяйски. Это плоды его трудовой жизни. И это справедливо, это хорошо. Так устроено на свете. Но дети почему-то недовольны. Один за другим уходят они с той дороги, на которую поставил их отец. Сперва Александр. Теперь Дмитрий. А там и Алексей — видит старик, с каким благоговением смотрит он на Митю, прислушивается к его словам, подражает... И ведь обречены же! Раньше или позже похватают их, бросят в тюрьму, сошлют, погубят. Но не может он удержать их. Какая сила тащит, вырывает их из его рук? И неужто так велика эта сила, что даже Яков Лукич испугался?.. Поведение и слова околоточного посеяли в душе старика мучительные сомнения. Неужели он неправильно жил и настоящая жизнь была там, в тайном мире, куда уходили его дети? Он вспомнил, как четырнадцати лет убежал из дому, из семьи мелкого лавочника, где с утра до вечера говорили о рублях и пересчитывали копейки, где мелко и мерзко обвешивали и обсчитывали, где презирали физический труд и завидовали разбогатевшим купцам. Тот мир он возненавидел с малых лет. Сам он честно трудился всю жизнь! Он любил жену. Растил детей. Не пил. Единственной его страстью были воскресные выходы на базар, где он с азартом играл со знакомыми в битье куриных яиц. Он умел-таки выбрать самое крепкое и переколотить им массу чужих. С какой радостью возвращался он домой с картузом, полным битых, помятых трофейных яиц! Своими руками они с женой выстроили большой дом на две половины, в котором родились и выросли его дети. И все это было неправильно?!
Когда отец вошел в комнату мальчиков, где Митя читал в одиночестве, сын торопливо захлопнул какую-то серенькую книжицу, словно случайно прикрыл ее тетрадью. Николай Федорович покачал головой, подсел к Мите на кровать.
— Скрытничаешь, сынок.
Митя смотрел на подрагивающие на коленях узловатые, набрякшие, в черных трещинах пальцы отца и молчал.
— По-своему жить хочешь.
Митя увидел, как напряглись узловатые пальцы, впились в худые, старческие коленки.
— Плевать тебе на отца и на мать, на то, что кусок хлеба себе жалели, чтоб ты учился!
Пальцы сжались в кулаки, и он закричал страшно и вместе с тем жалобно:
— Иди, иди на все четыре стороны! Живи своим умом! В тюрьме сгниешь, отродье чертово!
В соседних комнатах, где до того слышались шаги, голоса и шорохи, все притихло в страхе. Митя поднял глаза.
Задрав вверх бородку, красный от натужного крика, отец смотрел на него взглядом, полным бешенства, отчаяния и детской беспомощности.
И в первый раз, может быть, ощутил Митя, как он привязан к этому щуплому, сухонькому и уже старому человеку — к своему отцу. Всю жизнь тащил он, как вол, огромную семью, храня какую-то свою мечту о счастье детей, мечту, вырвавшуюся сейчас в этом мучительном крике.
Митя убрал тетрадь с книжки, протянул ее отцу, сказал ласково и твердо:
— Не сердитесь. Арестуют, не арестуют — все равно. Главное — другое. Вы всю жизнь заботились только о своих детях, чтоб нам жилось хорошо. А я не желаю сытно жить, пока другие голодают. И это для меня превыше всего, дороже всего, жизни моей дороже.
— Доучились... — неуверенно сказал отец и вышел, избегая Митиного взгляда. И долго еще ходил за стенкой, шлепая босыми ногами, покашливая и кряхтя.
На другой день в Бежице с утра происходило нечто необычайное. На улицы высыпало множество народу. Большие группы собирались то здесь, то там. Передавали самые фантастические слухи о волнениях в обеих столицах, о баррикадах, о тысячах убитых. Стоило кому-нибудь громко сказать: «А говорят, в Москве...» — как вокруг мгновенно вырастала толпа. Рано утром еще кое-где появлялись городовые, полицейская стража, раздавались знакомые окрики: «Р-разойдись!» Но к полудню в городе не было видно уже ни одной полицейской шинели.
В гимназию в тот день Митя не пошел. С Тимошей и еще несколькими товарищами они целый день бродили по улицам, побывали в Брянске, жадно слушали разговоры о каком-то новом правительстве, о том, что царь во главе армии идет на Петроград, что царь казнил всех министров, что война кончилась...
Все было удивительно и неправдоподобно.
В Брянске на Московской улице Митя заметил Никифорова. Сгорбившись, подняв воротник пальто, надвинув на глаза шапку, тот почти бежал, прижимаясь к домам. Митя, пренебрегая конспирацией, бросился за ним.
— Здравствуйте!
Никифоров, услышав за спиной приветствие, резко остановился, не оборачиваясь, бросил:
— Некогда! За мной следят! — и побежал дальше.
Митя видел, что поблизости никого не было. Однако бежал Никифоров, виляя и пригибаясь, словно за ним действительно гнались.
Домой Митя вернулся под вечер. Мать увязывала ему сверток и тихо плакала. Отец встретил сумрачно.
— Носишься черт-те где! Бери белье, отправляйся на Радицу к дяде. Живо! Если придут за тобой, скажем, что уехал в Москву лечиться. Ну, поворачивайся. Посидишь там с неделю, носа не показывай на улицу.
То, что отец сам помогал ему скрыться, говорило о многом. Но Митя про себя уже решил: бежать он не будет. Арест? Тем лучше. Он станет настоящим революционером. А на суде скажет громовую речь в защиту революции.
— Прятаться не буду! — объявил он категорически.
Отец в сердцах швырнул сверток с бельем на кровать. Мать еще пуще залилась слезами. Алексей с восхищением, затаив дыхание, не спускал с него глаз. А Митя до поздней ночи просидел на кровати, опустив голову, думая о том, как, чем он сможет послужить революции.
Полиция не явилась.
Проснулся Митя от звука знакомого, родного голоса. Александр сидел в столовой с большим красным бантом на кармане кителя. Вокруг него теснилась вся семья.
— Отрекся царь! Вчера отрекся! Революция! — радостно говорил Александр. — По всей России