— Здравия желаю, товарищи офицеры.
Я глядел на солдата, готовый съесть его с потрохами. Трушин смотрел на меня, Головастиков — на него: наши взгляды бежали как бы по кругу, один вслед другому. Негодуя, я решал, что же предпринять с Головастиковым: водворить его в теплушку или немедленно отвести на гауптвахту в хвосте поезда? Трушин сказал:
— Единоначальник, прояви железную волю и твердый характер!
Возможно, я бы проявил эти завидные качества, если б пе прицепили паровоз. Проканителишься с этой гауптвахтой — отстанешь от эшелона, чего доброго. Отрывисто, по-командирски, я приказал:
— Головастиков, марш в вагон!
— Ну, пжаласта… Я что?
Он опять козырнул, едва не упав, повернулся, по-уставному, через левое плечо, и начал хвататься за лесенку. Трушнн укоризненно пожевал губами и направился к своей теплушке, а я подтолкнул Головастикова не весьма вежливо:
— Живо залезай!
— Ну, пжаласта… Я что?.. Ик…
В вагоне Головастиков плюхнулся на скамейку, таращился, идиотски улыбался. Я подошел к нему вплотную и крикнул:
— Вста-ать!
Солдат попробовал приподняться. Теплушку дернуло, и он упал на скамью. Кто-то прыснул, но это, может быть, и в действительности смешное падение окончательно взбесило меня:
— Вста-ать, говорю!
— Пжаласта… Товарищ лейтенант… Я ничего… С этой войной всю пьянку запустил.
Я схватил его за шиворот и поставил на ноги. Процедил:
— Как же тебе не стыдно, Головастиков? Где же твоя совесть?
Головастиков покачнулся, икнул и сказал зло, яростно:
— Ты что меня сволочишь, лейтенант? На твои пью? А ежели душа горит? Ты что лезешь?
Еще минута, и я потеряю самообладание и случится непоправимое — ударю Головастикова. А он шагнул ко мне.
— Не сволочи, лейтенант! Не то схлопочешь!
И замахнулся. Я поймал его за руку, оттолкнул, приказал:
— Свиридов и Логачеев, связать его!
Свиридов и Логачеев — первые попавшиеся на глаза.
Они без всякого рвения, вразвалку, подошли к Головастикову, встали по бокам, занялись уговорами:
— Ты что, Филипп? Спятил? Не буянь! Ну, выппл маленько, с кем не бывает… Так ложись, проспись…
— Убью всех, зарежу! — заорал Головастиков и рванулся, но Логачеев со Свиридовым насели на него, скрутили, связали руки за спиной ремнем.
— Положите его на пары, — сказал я.
Головастиков извивался, пытался вскочить, сучил сапогами, страшно ругался.
— Свяжите ему ноги.
Однако и после этого Головастиков не успокоился. Бился головой о нары, пускал слюну, хрипел:
— Стервы, суки… Всех убью, зарежу… И Фроську убью, зарежу… Сука, гуляет… Зарежу…
— Засуньте ему кляп, — сказал я, и только после этого Головастиков утихомирился.
11
Вот так удачный день! Шло как по маслу, а закончилось препаскудно. Дрожь не унимается, во рту сохнет. И поташнивает от всего того, что приключилось. И ощущение: нечто липучее, постыдное, как сыпь от дурной болезни, оставило на мне след то, что сделал Головастиков, и то, что сделал я. Пакость, мерзость, гадость!
Похвалил комбат — за порядок. Да-а, порядочек в роте. И все из-за водки. Пропади она пропадом, кровь сатаны, как называют ее католики. Чепе! Солдат напился, замахнулся на меня, офицера.
И я хватал его за шиворот, чуть не ударил, приказывал вязать, засовывать кляп. Противно. А ведь и сам господин офицер изволили выпивать, больше того — перекладывать, выделывать фокусы.
Так имею ли моральное право вершить скорый суд? Имею не имею, а приходится вершить. Если не моральное, то должностное право есть. А одно без другого много ли стоит?
Самое для меня тягостное в этом происшествии, — не будем именовать его чрезвычайным, спокойнее, спокойнее, лейтенант Глушков, — я вновь уловил какую-то разобщенность между нами.
Текучее, без цвета, вкуса и запаха, проскальзывает, обособляя, отчуждая каждого от всех и всех от каждого. Или это плод богатого воображения? Нет, воображение здесь ни при чем. За себя ручаюсь: я это улавливаю. В том, что солдат замахнулся на офицера, — на фронте такое было немыслимо. В том, что офицер едва не ударил солдата, — прежде такое тоже не представлялось мне возможным. В том, что Логачеев и Свиридов выполняли мое приказание связать Головастикова неохотно, как по принудиловке, — этих ребят я знавал другими, ловившими мои команды на лету. Меняются люди, меняюсь и я.
Бессонница наваливалась, как сон, — намертво пеленая, стягивая путы. Но когда наваливается сои, ты засыпаешь, будто тонешь в омуте, а при бессоннице взвинчиваешься, бодреешь, чувствуешь, будто все время всплываешь на поверхность.
Я маялся, ворочался, отстраняясь от месяца и от станционных фонарей, возникавших в окошке. На станциях под вагоном бубнили осмотрщики, хрустел гравий под сапогами, раздавалась нерусская речь, при движении теплушка скрипела, охала, жаловалась.
На свою судьбу жаловался и Головастиков, когда я приказал развязать его, вытащить кляп. Солдат плакал пьяными горючими слезами, укорял беспутную жену Фросю, что крутила подолом в тылу, пока он воевал на фронте, шмурыгал носом и наконец уснул.
Заснули и остальные, пообсуждав происшествие. Я не прислушивался к тому, что они говорили. Старшина Колбаковский придвинулся ко мне, сказал в ухо:
— Не расстраивайтесь, товарищ лейтенант! Это он спьяну, сдуру. Проспится — жалеть будет, извиняться…
— Спите, старшина, — сказал я. — Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, товарищ лейтенант. Не переживайте! Завтра мы устроим продир Головастпкову, не возрадуется, бисов сын…
Он отодвинулся, лег на бок и мгновенно храпапул. А я лежал с открытыми глазами и терзался бессонницей и мыслями. Мне было плохо, очень плохо. Так меня, пожалуй, еще никогда не обижалп. Да и себя я так никогда не обижал. Сознание этой двойной, растравляемой мною обиды прожигало, как раскаленная проволока фанерку. В детстве баловался этим. Выжигал цветы, зверей, птиц.
Мама восхищалась, в школе одобряли, показывали на районной выставке самодеятельного творчества. Творец! Пустая забава, зряшная трата времени. Одно извинение — что мальчишкой был.
Я повернулся, лег ничком — и увидел перед собой лицо Эрпы.
Из зыбучего сумрака проступали ее продолговатые блестящие глаза — возле моих глаз, ее пухлые губы — возле моих губ, руками я ощутил ее худенькое тело. Подумал: 'Эрна худенькая, а коленки у нее полные, их я когда-то невзначай тронул'. Сказал шепотом:
'Эрна, ты откуда появилась?' — 'Ты не рад? — Она тоже шептала: — Если не рад, я уйду…'
Не успел ответить, как Эрна исчезла. Передо мной подушка, вагонная стенка, сумрак, блики фонарей. А я был рад появлению Эрны, честное слово! Она мне нужна, без нее одиноко, тоскливо.
Было же давно-давно, несколько суток назад: я пробирался к ней в комнату, и все дневные заботы и огорчения отступали. А сейчас, когда она пришла и ушла, огорчения и обиды стали еще горше.
Как мне не хватает Эрны! И я еду все дальше и дальше от нее.