Закат багровый, к ветру. Ветры сопутствуют эшелону в Германии, Литве, Польше. Будут они и в России. Но закаты в России не должны быть такие багровые, они будут помягче, поспокойней.
Пусть и ветер будет потише. А разнотравье бередит душу. Валки скошенной травы, вянущей под солнцем, пахнут медовыми пряниками. Городской житель, я пью этот деревенский запах взахлёб, как запах детства. Пора сенокоса. Косу я не держал в жизни ни разу. Лишь видел: сверкало лезвие косы — и скошенная трава волнистыми рядами ложилась у ног косца. Лишь слышал: вжик, вжик — и весь мир наполнялся этим звуком.
Внутренность теплушки словно горит от зоревого света. При нем читать плохо, но солдаты лежат и сидят с газетами. Сколько ни проводи политинформаций и бесед, а каждый норовит сам прочесть газету, подумать над прочитанным, переварить самостоятельно. И я так же. Но в эти минуты не читается. Я смотрю то в оконце, то — наискось — в приоткрытую дверь.
Скоро Белоруссия, а там и собственно Россия, смоленская сторонка. Пока же — польская чересполосица, польские леса, польские деревни с ухоженными кладбищами на отшибе; есть деревни целые, есть сожженные. Сожженные — это если был бой или если немецкие факельщики подожгли при отступлении. Целые — это если гитлеровцы драпали без оглядки, боясь окружения: после Сталинграда «котлы» страшили их.
Среди таких же вот сгоревших и та, которая называлась Пыльный Островчик. Островчик — плешь, безлесный пятачок в сосняке.
Пыльный — почва супесчаная, пыльная. Полили Островчикову пыль русской кровушкой, полили. На карте возле деревни не значилось шоссейной дороги, на местности была, — по-видимому, ее проложили недавно. Немецкие самоходки оседлали это шоссе у Пыльного Островчика и не давали полку продвинуться. Три приданные тридцатьчетверки сунулись, «фердинанды» их подожгли. Приказ из полка: обойти деревню, атаковать с флангов. Двинули в обход, сосняком: наш батальон слева, второй справа, третий предпринимал фронтальные атаки — ложные, чтобы отвлечь противника. Но обдурить немцев не просто. Тем паче что стало неким шаблоном: демонстрация атаки по фронту, основной же удар по флангам.
Немцы и под Пыльным Островчиком раскусили этот маневр. Перед третьим батальоном они оставили роту и два «фердинанда», остальных автоматчиков и самоходки перетащили на фланги и в тыл. И потому обход у нас не вытанцовывался. Но снова и снова повторяли этот маневр. Артиллеристы вступили в дуэль с «фердинандами» — без особого успеха, ибо самоходки маневрировали по шоссе, увертывались, заходили в лес, били из засад. И опять тот же маневр… Командиром полка был рыжеватый, рябой майор, властный, горячий, сумасбродный грузин. Он носился на белом жеребце из батальона в батальон, кричал, требовал, размахивал пистолетом, сулил трибунал, подымал за собой цепь в атаку. А проку не было. На «эмке» приехал разгневанный комдив, по телефону позвонил еще более разгневанный командарм. Майора отстранили от должности, и, едва командир дивизии отбыл с НП, там разорвался снаряд самоходного орудия и разжалованный майор был убит наповал. Командование принял офицер оперативного отделения дивизионного штаба, наш нынешний комполка. А на окраине Пыльного Островчика, которым мы все-таки овладели к исходу дня, вырыли поместительную братскую могилу. Отдельно, на взгорке, похоронили майора-грузина…
Да, честно признаюсь: я устал от войны. Даже от воспоминаний о ней устал. Потому что война штука тяжелая и кровавая.
Впрочем, не совсем так. О войне можно вспоминать по-разному: на ней были и свои радости, какие-то светлые, возвышенные минуты. Ну, например, как нас встречали поляки. Это незабываемо!
Так вот: отчего бы не вспоминать о приятном, о радостном? День у меня нынче удачный, настроение отличное, зачем же отравлять его? Я буду вспоминать о радостном. Как нас встречали поляки?
Бардзо добже! Очень хорошо! Все население выходило на дороги, к непременным статуям святой девы Марии. Улыбки, слова благодарности, цветы, угощения — для освободителей. Проклятья — ушедшим немцам. Понятно: Гитлер намордовал поляков. Правда, были и немецкие пособники, они косились, и польские власти их подчищали. Были и такие — приходу нашему рады и в то же время настороженны: 'У нас Советы будут? Колхозы?' — боялись колхозов. Мы отвечали: наша миссия — освободить Польшу от фашизма, что у вас будет, сами решите, в ваши внутренние проблемы не вмешиваемся, и насчет колхозов сами решайте. Ну, а в целом народ встречал нас открыто, любовно, по-братски. Полячки вертелись вокруг наших офицериков. А те — откуда что взялось — вмиг научились любезничать по-польски: 'Целую ручки'. Держи марку, воин-освободитель! Ругаться и то стали пятью этажами ниже, попольски: 'До холеры ясной'. Не ругательство, а лепет. Но опять же — марка. Впрочем, мы находили общий язык — и с полячками, и с поляками. Теплота была необычайная.
Сейчас этой теплоты поубавилось, вернее — она потеряла свою первоначальность, что ли. По-моему, естественно. Не может же радость (как и скорбь) гореть одним и тем же накалом, время изменяет степень накала. Сути не изменит, потому что поляки навечно сохранят в памяти дни освобождения своей родины. А мы никогда не забудем, как пробивались к Польше, как несли ей свободу.
Все это высокие понятия, а попроще: сегодняшняя сцена. На стихийно возникшем подле эшелона рыночке пан торгуется с нашим солдатом, выменивая сало на трофейный фонарик. Солдат просит кус побольше, пан предлагает поменьше, солдат чешет затылок, крякает — давай, где наше не пропадало, — отдает фонарик, но пан вдруг сует ему большой кусок: 'Вшистко едно' — 'Все равно'. Солдат в свою очередь добавляет к фонарику немецкий перочинный нож. Словом, широта и благородство двух договаривающихся сторон!
И еще радостное воспоминание о Польше: здесь, на стыке с Белоруссией, едва-едва перешли границу, начальник политотдела дивизии вручил мне партбилет. На марше, на большом привале.
Наконец-то переведен из кандидатов в члены партии! Никак не получалось: только соберу рекомендации, начну оформлять — бац, ранен, эвакуируют, все накрывается. Пожимая мне руку и поздравляя со вступлением в члены Коммунистической партии, полковник сказал: 'Этой чести вы, товарищ Глушков, удостоены за то, что преданы Родине, бесстрашно сражаетесь за нее. Сейчас это определяющее. Другие же качества большевика вам еще предстоит в полном объеме воспитать в себе. Вы меня поняли?' Да, я понял полковника. Я далек от идеала коммуниста. Но шел к нему и иду.
Иногда оступаясь. Из-за молодой резвости и дури.
А в кандидаты ВКП(б) я вступал под Ржевом. Был лютый морозище, в заиндевевшем, заснеженном бору постреливали деревья. Принимая от секретаря парткомиссии кандидатскую карточку, я знал, что завтра здесь будут стрелять не одни деревья…
Когда командир полка вручил мне медаль 'За отвагу', я радовался так, как не радовался ни одной из последующих наград, включая ордена. Медаль носил, выпятив грудь, ночью, просыпаясь, гладил серебряный кружок, будто хотел удостовериться, что медаль при мне.
День складывался определенно удачный. Не покидала приподнятость. А тут еще комбат похвалил. На остановке, где получали ужин, он забрался в нашу теплушку, морщась от боли. Походил, опираясь на палочку, по вагону, поворошил сено на нарах, заглянул под нижние нары, взял из пирамиды автомат, проверил, чист ли канал ствола, и остался доволен:
— Молодцы, поддерживаете порядок. И — чтоб ни одного отставшего!
— Будем стараться, товарищ капитан.
— Старайся, Глушков! — Комбат улыбнулся, по стянувшие лицо рубцы были неподвижны, об улыбке можно было догадаться лишь по подобревшим глазам.
Стоянка была долгая-предолгая. Мы поужинали, вымыли посуду, кто улегся отдыхать, кто вылез побродить. Я прогуливался у вагонов с Трушиным, беседовал на отвлеченную тему — о роли личности в истории. Вот — Трушин: сам же поругивал меня за философствование, а тут затеял собеседование, умствует. И тут я увидел Головастикова. Солдат шел от толкучки, от базарчика, кренясь из стороны в сторону. Еще до того, как стали видны его красное, распаренное лицо, выпученные, словно побелевшие глаза и бессмысленная улыбка на толстых обветренных губах, я уразумел: пьян. Мы быстро переглянулись с Трушиным. Он проворчал:
— Вот тебе личность, с которой можно влипнуть в историю.
Пошатываясь, Головастиков приблизился к нам, приложил пятерню к голове, на которой не было пилотки, икнул и сказал: