— Оправдаем доверие…

На фронте, до Германии, дележка супа, каши, хлеба, табака, сахара была священнодействием, которое доверялось не встречному-поперечному, а лишь безукоризненно честному, проверенному; находились желающие, ловкачи всякие, да не выгорало у них. Теперь же никто не желает браться за дележку: жизнь посытней, повольготней, как заявил старшина, заелись. Старшина не в духе, это явно.

Логачеев раскладывал кашу-размазню небрежно, на глазок, на загорелых мускулистых руках татуировка: звездочки, якоря, спасательные круги, русалки; да он весь в наколках — на плечах, спине, груди и, простите, на заднице. Лично зрел в бане: на ягодицах у Логачеева наколото — кошка гонится за мышкой, мышка ныряет куда положено; когда Логачеев передвигался, ягодицы ходили туда-сюда, иллюзион: кошка бежит, мышка ныряет. Я его спросил:

'Ты не блатной?' — 'Никак нет, на спор наколол, учудил'. — 'Да уж, учудил. Как жене показываешься?' — 'Привыкла. А вот ежели баба посторонняя…' Кроме татуировок на Логачееве было полно бело-розовых и синеватых шрамов. Впрочем, на любом фронтовике узришь в бане эти рубцы — отметины войны. И на моем бренном теле их хватает.

Солдаты разобрали котелки и пайки хлеба. Я зачерпнул ложкой перловки, проглотил — суха, дерет, повар поскаредничал с маслом. Миша Драчев сказал со значением:

— Приятного аппетита, товарищ лейтенант!

— А тебе волчьего, — ответил я и вспомнил, как сострил на офицерском обеде и как досталось мне на орехи от начальника штаба за ту невинную остроту.

А значение в свои слова ординарец, надо полагать, вкладывал такое: 'Отказались от выпивона, а сухая ложка горло скребет, известно'. Точно: когда Миша предлагал отведать раздобытой на остановке польской водки, я сказал:

— Спасибо, не буду. И тебе не советую.

— Да втихаря, товарищ лейтенант.

— С этим в принципе кончать надо.

Драчев похлопал ресницами, запрятал флягу в вещмешок, в величайшей задумчивости перевязал мешочную горловину. Задумчивость эту можно было расценить так: что с лейтенантом, в здравом ли уме и памяти? Едва не рассмеявшись, я сел за стол.

Отзавтракав, затабачили — дыму невпроворот, топор вешай.

Вовсю откатили дверь, и тут струей затащило в теплушку шального воробья. Сперва не разобрали, что это воробей, — что-то серенькое, копошащееся, чирикающее. Незваный гость бил крылышками под потолком, кидался грудью на стенку. Свиридов накрыл его пилоткой, взял в руки.

— Разбойник! Безбилетником едешь?

— А мы что, с билетами? — сказал Кулагин глубокомысленно. — Осторожней лапай, раздавишь птаху…

— Мы едем за счет государства, — сказал сержант Симоненко. — А с птицей надо уметь обращаться. Дай-ка сюда воробьишку.

Воробей вызвал бурное оживление. Все хотели посмотреть на птичку, потрогать ее, погладить. Кулагин сказал:

— Залапаете, робя.

Сержант Симоненко отвел тянувшиеся руки.

— Воробьишком командую я. Не замайте. Нехай успокоит нервы, как сердечко-то прыгает… После накормим…

Ему подчинились. Симоненко покормил воробья хлебными крошками, перловкой, напоил из блюдечка и сказал:

— Теперь гуляй до хаты. Согласен? Правильное твое решение, товарищ горобец!

Он подошел к двери и на повороте, где сбрасывалась скорость, разжал пальцы — воробей чирикнул и упорхнул.

Визит польского воробья, неотличимого от немецкого и русского, обсуждали с такой же обстоятельностью, как и стати полячек, ночное нападение на эшелон и будущую войну, к которой мы доберемся через всю Советскую страну. Я вслушивался в беседы и пе мог уловить, что же главное в них, — на поверку все темы важны для солдат. И я внутренне улыбался этому своему выводу.

В оконце — плавные линии пологих холмов, речушек, озер.

Поля, поля. Пшеница, овес, свекла, картошка, горох. Полосы, полоски, полосочки. Ну и чересполосица, единоличное хозяйствование! Сахарный заводик и мельница у реки, деревня со стареньким костелом, с приземистыми домишками под соломой и камышом — все целое, гнали немцев классно, в день по сорок километров, не давая закрепиться. В деревне на крышах, на колесах, венчающих столбы, — большие круглые гнезда из прутьев, в гнездах черно-белые голенастые аисты. Те самые, что приносят детей.

Ребенком я спросил у мамы, откуда берутся дети, и она ответила: аисты приносят в клюве. А какие они, аисты? Ни в Москве, ни в Подмосковье этих птиц не было. Воробьи были. Сколько хочешь. Так для меня и осталось невыясненным, откуда же берутся дети.

Сегодня о войне рассуждали солиднее, без крайностей, — воевать, мол, надо, значит, и будем воевать не абы как. Только старшина Колбаковский непреклонен:

— Пропади они пропадом, войны! На той уберегся, на этой срубят кочан. Чую: кочанов там нарубают!

Парторг Симоненко принялся объяснять Колбаковскому разницу между войной захватнической и войной освободительной. Старшина взбеленился:

— Я политически грамотный! Ученого учить — портить!.. А кочан свой терять — увольте, у меня он в единственном числе!

Настала пора вмешаться, и я сказал:

— Старшина, что за пессимизм? Хвост пистолетом!

Солдаты засмеялись. Колбаковский надулся и — как в рот воды набрал. Что и требовалось доказать. Потому лучше молчать, чем сеять смуту. Старшина человек в роте влиятельный, и, если гнет не ту дугу, скверно. Дались ему эти капустные сравнения.

Срубят кочан, то есть голову… Не исключено, конечно. И по-человечески Колбаковского понять можно. Но нужно и другое понимать: командир далеко не всегда вправе обнажать свое сокровенное перед подчиненными, кое-что и упрятать поглубже не мешает.

Все в тех же интересах службы.

Я мог бы оборвать Колбаковского. Но, во-первых, кругом были солдаты и, во-вторых, у меня было отличное настроение, и поэтому я облек замечание в мягкую, шутливую форму. А результат получился тот же! Одним словом, педагогика. Доморощенная, армейская, но — педагогика. Жаль, что порой забываю об этой науке и сгоряча ломаю дровишки.

Солдаты собеседуют, полеживая на нарах в вольных позах, узбек Рахматуллаев шутит: 'Аи, как на курорте!' Действительно курорт. Этак, при безделье, начнем толстеть, набирать килограммы. В Ростове-на- Дону говорят: 'Отчего казак гладок? Поел — да на бок'. Правильно говорят в Ростове.

За сутки солдаты обжили вагон, как дом родной, и всем им удобно, привольно. О, в этом они мастаки! Основательный, в четыре наката, немецкий блиндаж, наша легкомысленная, на соплях, землянка, шалашик из еловых ветвей, натянутая на колышках плащ-палатка — все обживалось моментально, надежно и прочно.

Да что там! Куча лапника под открытым небом, на одну полу шинели лег, вторую на себя, стрелковая ячейка или окопчик — разложил гранаты, свернул цигарку, и уже порядок. И что характерно — все это осваивалось, обживалось так, точно солдату предстояло жить здесь тысячу лет. Наверное, эта домовитость крепко пособила нам выстоять.

Ребята перекидываются словесами, табачат, травят анекдоты, кто-то насвистывает, кто-то уже дает храповицкого, Головастиков, небрптый, непричесанный, скрестив по-турецки ноги, поет: 'Хороша я, хороша, да бедно я одета… Никто замуж не берет девицу за это'. На скуластом, заросшем щетиной лице неподдельная скорбь, будто он и есть девица, которую не берут замуж. Еще певун вылупился — это не беда, а вот что в щетине — непорядок.

Вообще Головастиков не любит бриться, и мы со старшиной ведем против него борьбу на этом

Вы читаете Эшелон
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату