мы — в Германии или в Литве?
У штабного вагона, где собрались командиры подразделений, выяснилось: бандиты разобрали рельсы, машинист вовремя затормозил, остановив состав метров за пятьдесят, — и тут мы были обстреляны из лесу. Ответным огнем часовых на тормозных площадках бандиты были рассеяны, потерь у нас нет, путь будет отремонтирован. Комбат приказал объявить отбой тревоги.
Но мы еще проканителились часа полтора, прежде чем поехали.
И часа полтора обсуждали происшествие. Поскольку мы уже пересекали литовскую территорию, сошлись на том, что эшелон обстрелян 'лесными братьями', местными националистами. Нашлись такие, кто был здесь недавно, и подтвердили: националисты бандитствуют, нападают на партийных и советских работников, на небольшие группы наших солдат, по ночам устраивают диверсии на дорогах. Толя Кулагин рассказал, что и в Западной Украине националисты не утихомирились: гитлеровцы драпанули, а бандеровцы остались, лютовали, Советской Армии приходилось сражаться с ними, головорезами.
— А все одно им будет капут, — сказал Головастиков. — Как их хозяевам…
На том и порешили и отошли ко сну — споро, как по команде.
После происшествия и я уснул, как в омут канул. Хотя сновидения не оставили меня в покое.
10
Я проснулся с сознанием: стоим. В раскрытую настежь дверь врывались солнце, ветер, голоса. В теплушке никого не было. Один я валялся, засоня. Сунул ноги в бриджи, в сапоги — и вниз в маечке, с всклокоченной шевелюрой. Спрыгнул на гравий, и сразу же, словно мгновенные токи матушки-земли, вошла в меня радость, от ступней хлынула в голову. У вагона простодушно, ласково улыбался дневальный:
— Доброе утро, товарищ лейтенант.
— Утро доброе, — ответил я, улыбаясь.
Поигрывая голыми плечами, баловался зарядкой, поглядывал.
Было раннее утро, солнышко алело над головным вагоном — паровоз отцеплен, меняется поездная бригада, — трава, ветки, рельсы в росе; на станции несколько эшелонов — и нашего полка, и чужие; мои ребята плескались у водогрейки и у теплушки: оголенные по пояс, одни поливали другим из котелка, те намыливались, фыркали, требовали: лей, не жалей! Подскочил Драчев — с полотенцем, мыльницей, зубной щеткой:
— Товарищ лейтенант, дозвольте туалет?
— Дозволяю, Миша.
Драчев расплылся: Мишей я его кличу не часто. А мне хотелось сказать ординарцу еще что-нибудь доброе, приветное. Не нашелся, проговорил:
— Побриться бы, Миша.
— Организуем, товарищ лейтенант!
— Как спалось?
— Лучше всех, товарищ лейтенант! Солдатский сон сладкий.
Ровно бабонька в соку.
В последнее время Драчев стал заливать о женщинах — назойливо, игриво, мне это не нравится, но я ему ничего не говорю.
— А вы как спочивали?
— На четыре с плюсом, — ответил я, понимая, что и настроение потому отличное, что выспался, голова ясная и легкая, что мои мышцы бугрятся, что мне всего-навсего двадцать три, что я на польской земле и на меня посматривают польские красавицы.
Да, все-таки свернули на Польшу. Их было вдоволь, полячек, — на пристанционном базарчике, подле теплушек и платформ. В сарафанах и ситцевых платьицах, с лентами в волосах, большеглазые, голосистые, прыткие, они продавали и выменивали съестное на трофейные вещи, а то и просто любезничали с солдатами, иногда рискованно. Русская и польская речь, восклицания, смех, визг.
Нет, что ни говори, паненки народ отчаянный. Они поглядывают на меня, я — на них. Однако в разговор не вступаю. Зато мои солдатики упиваются. Драчев и тот ухитряется, поливая мне на руки, задевать проходящих полек.
— Драчев, пожалуйста, лей как следует.
— Виноват, товарищ лейтенант!.. Ух ты, лапушка, кохана, поедем с нами! Боишься, рыбочка? А ты не боись, не съедим…
Он льет мимо моих рук. Но я молчу, только вздыхаю притворно. Да улыбаюсь — сам себе. Паненки — прелесть, и солдатиков не удержать. Ну и пусть порезвятся — до удара станционного колокола, до паровозного свистка. У меня безоблачно на душе, радостно, и я не сомневаюсь: сегодняшний мой день будет состоять из удач.
Ефрейтор Свиридов, собрав толпу, рвет мехи аккордеона, безбожно фальшивит и не конфузится, бойко наигрывает про знойную Аргентину. Спасибо, хоть не поет. Но я ошибся. Кончив про Аргентину, Свиридов заводит новое танго, которое мы не слыхивали:
Мой милый друг, к чему все объясненья?
Ведь понял я: не любишь больше, нет…
Полячки окружают великого исполнителя, благодарные, растроганные, размагниченные, он купается в этих чувствах, от удовольствия жмурится. Мне смешно, однако я не подаю вида. Артисту нужны слушатели, а слушателям — артист. Пускай он ублажит польских красавиц, не одним нам наслаждаться!
Замечаю, что полячка — девчушка, лет шестнадцать, застиранная кофта и юбка из немецкой плащ- палатки, — рассматривает не мое лицо, а грудь. Прослеживаю за ее взглядом и непроизвольно прикрываю розовато-синий шрам. Смущаюсь? Долбануло осколком здорово, ключицу перебило, боевая рана — гордиться нужно, не смущаться. И я отвожу ладонь.
Это мое первое ранение, бой — седьмой по счету. В июле сорок первого. Немного восточнее Лиды. А первый бой был ненамного западнее Лиды, когда «мессеры» разбомбили эшелон и танки с белыми крестами на черных бортах выползли из лесу. Я подло, первобытно трусил. Тапки прошли дальше, большаком, а к нам, приминая стебли пшеницы, побежали автоматчики, батальонный комиссар взмахнул наганом: 'За мной, врукопашную!' Я увидел немцев и со страху кинулся на ближайшего, ударил его штыком — из трех человек винтовкой владел в тот момент я. В этом рукопашном бою и сгинул мой дремучий, мохнатый страх. Потом если и боялся, то уже не так. Разумиете, пани?
Я улыбнулся, побрился, обтерся смоченной в одеколоне ваткой.
Надел гимнастерку с орденами и медалями, фуражку — не пилотку! Любуйтесь, пани! Но полюбоваться досыта моими наградами милые полячки не смогли — подцепленный паровоз загудел к отправлению, зашипели тормоза. Старшина Колбаковский еле управился затащить в теплушку термосы с завтраком. Солдаты поспешно лезли на лесенку. Последним, козырнув женщинам молодецки, на ходу сел я. Полячки махали нам платками, поляки — шляпами, мы им пилотргами, а комсостав, как я, — фуражками.
Не зря я таскал в вещмешке по боям да госпиталям фуражечку с лакированным козыречком. Сгодилась, разлюбезная.
Повесил фуражку на гвоздь, уселся за стол. Место у меня пайпочетное, во главе стола, — так сиживал в Германии на офицерских обедах командир полка. Котелки расставлены, ложки извлечены из вещевых мешков, из нагрудных карманов, из-за голенищ. Каспийский рыбак Логачеев, медвежеватый, рябой, с приплюснутой, будто вдавленной, переносицей, отвинтил крышку термоса, подал половник Колбаковскому:
— Товарищ старшина, вам разводящий…
Колбаковский ни с того ни с сего пабычился, обрезал Логачеева:
— Кто я, мальчик на побегушках? Умники, старшина обязан им раскладывать по порциям! Заелись, разленились, разболтались… Раскладывай. Логачеев!
Каспийский рыбак с недоумением оглянулся, будто ища поддержки, цокнул и подтянул рукава гимнастерки: