домой!.. Молись!.. Милость божья велика!..
И Трифон вышел нетвердыми шагами. Опустив голову, тихо плача и тяжко вздыхая, побрел он домой…
Этим решением Ивана Данилыча очень недовольны остались мужички пересветовские. Они надеялись было, что барин по крайней мере подвергнет Трифона тяжелому телесному наказанию.
— Вот уж рассудил! — говорили они, — смотри, малый, вот таперича-то начнет Тришка разбойничать!..
А что если бы соседние помещики узнали о таком решении «их брата-дворянина» Одоньева? Думаю, они еще более убедились бы в том, что «он вредный пример подает».
XII
Но Трифон Афанасьев после разговора своего с барином не только перестал воровать и прекратил всякие сношения с ворами, но и как будто совсем переродился.
Странным и неестественным, может быть, найдут многие это внезапное восстание глубоко павшего человека: но это действительно так было. Не возьмусь объяснять такое явление: укажу только на одно обстоятельство, которое, кажется мне, может навести на лучшее объяснение. Много раз случалось мне быть свидетелем удивительного действия самых немудрых лекарств на неиспорченную натуру больных простолюдинов; много раз также видал я у них быстрые и полные переходы от одного чувства к другому, от одной мысли к другой: вообще их радости и горе, их смех и печаль, их добрые и злые деяния — просты и несложны.
Итак, Трифон честно сдержал данное слово, — милость божия помогла ему в этом. Но в то же время одряхлел он чрезвычайно, и, вглядевшись в него попристальнее, нельзя было не заметить, что скоро он должен будет предстать пред последний, праведный суд.
Теперь, с семьей своей да с своей немощью, Трифон перебивался кое-как изо дня в день и тяжко маялся: иной раз не на что было соли купить, иной раз приходилось хоть кошель надеть да пойти по миру; но Трифон все сносил терпеливо, ни на что не жаловался, никого не просил о помощи. А положение его было истинно трудное, тем более что народная ненависть стала преследовать его постоянно и жестоко.
Покуда боялись Трифона, ненависть эта не обнаруживалась; но как только подметили, что нечего уже бояться его (а это подметили скоро), она резко выразилась и во всем околотке и в самом Пересветове. В Пересветове стали притеснять и обижать его беспрестанно: всех чаще и без соблюдения очереди угоняли лошаденку Трифона под какие-нибудь подводы; всех чаще и его самого наряжали на разные общественные работы: дороги поправлять, мосты и гати чинить, луга и лес караулить. Не смотрели на его старость, дряхлость и скудость; не хотели нисколько уважить бедственного положения его семьи.
— А что его жалеть-то? — говорили пересветовцы: — мало ль он, старый черт, измывался над нами!.. Пускай теперича сам узнает. А мы из-за него уж терпели, терпели!.. Да как еще боялись-то его, разбойника!..
В Пересветове, впрочем, хорошо все знали, что Трифон больше не ворует, но в соседних селениях, а особенно в Загорье не знали или не хотели знать этого. При всякой покраже шли, по старой привычке, обыскивать к Трифону, и пересветовцы не только не мешали этим обыскам, но даже поощряли их своими толками.
— Вишь ты, — говаривали они, — глянь-ко, малый, до чего дожил старый черт Тришка!.. Нету-таки ему веры, все к нему да к нему с обысками… Право слово, старый черт!.. Славу худую на всю деревню положил, хоть бы околевал поскорее!..
— И, малый! Проживет он до светопреставления!.. Ведь, чай, знаешь: мать прокляла, — земля-то его, нехристя, и не принимает.
— И то, знать, малый!.. А глянь, как иссох-то, инда почернел весь… Молиться, кажись, стал — да нету!.. Не замолит теперича… Где уж!.. Мать прокляла!..
— Знамо, не замолит… Вон и отец Ермил говорит… Вот кабы сорокоуст заказал, — обедни бы надо почасту служить, да милостыню роздал бы по монастырям, да нищей братье… Ну, так оно бы тово… Полегче было бы, — ан, на это кармана его не хватает! Ведь какие у него достатки? Воровал, воровал, старый пес, а что толку вышло?.. Что наворует, бывало, все-то пропьет!..
— А куда смирён стал.
— Эка, смирён! — возражали приходившие с обысками сердитые загорцы, — прикидывается, старый черт!.. Коли тепериче сам не ворует, так краденое принимает аль сбывает куда… Знамо, не перестал вором быть: уж повадился кувшин по воду ходить, на том ему и голову сложить… Поопасливее только стал, разбойник!
А между тем Трифон изо всех сил старался поддержать в себе бодрость духа. Он видел себя одиноким, покинутым всеми, гонимым, заслуженно гонимым. Он скорбел и томился от всего этого, а пуще от жгучих укоров совести; но ожесточение уже оставило его, но мгла греховная уже рассеялась, и дух его восстал. Слова Ивана Данилыча: «Молись!.. Милость божья велика!» — беспрестанно живительно звучали в сердце его, и начал он молиться богу, к нему лишь обращая немногие надежды свои. Молитва его была жарка и страстна, но проникнута великой печалью. Однако мало-помалу стал он почерпать из ней утешение для больной души: страшный призрак матери реже становился обок его, когда начинал он молиться. И крепка уже была в нем мысль о великом милосердии бога.
Всего чаще молился он по ночам, одинок с своею совестью, пред страшным оком вездесущего бога.
Позади двора его, в недальнем расстоянии, находился небольшой пригорок, на котором стоял старый и полузасохший вяз и откуда видна была белая церковь села Мохова. Почти каждую ночь, как только засыпала жизнь в Пересветове, Трифон приходил на пригорок этот, прислонялся спиною к вязу, устремлял взоры на церковь и молился с великим сокрушением душевным….
Раз крестьянин деревни Загорья Иван Головач, о котором мы упоминали уже мельком, проезжая ночью неподалеку от Трифонова пригорка, увидал Трифона под вязом. Сначала Головач сильно перепугался, но скоро, всмотревшись, узнал старика. Подивился он и не знал, что подумать; но на другой день пришлось ему объяснить случай этот по-своему: поутру, глянь, увели у него со двора лучшую упряжную его лошадь. Головач как раз заподозрил в покраже Трифона, и хотя по обыску, тотчас же сделанному, ничего не нашли у него, однако Головач был твердо уверен, что обокрал его не кто другой, а Трифон.
Головач был человек рьяный и злобный; он в ту же ночь решился отомстить Трифону, «хорошенько намять ему бока доброй дубиной». Как только уснули в Загорье, он отправился с своей увесистой дубинкой к Пересветову и залег под плетнем, на задах Трифонова двора.
Вскоре он увидал, что Трифон выходит из задних ворот своих. С непокрытой, поникшей головою тихо прошел он мимо самого Головача прямо на пригорок. Головач хотел было тут же кинуться на него, но что-то удержало его.
«Дай посмотрю, — подумал он, — что Тришка делать будет… Вишь крадется… Словно колдун какой!..»
Между тем старик, взойдя на пригорок, стал на колени и начал молиться. Потом упал он ниц на землю и долго-долго не приподнимал головы; тяжкие вздохи и прерывистые рыдания слышны были Головачу.
Изумился он чрезвычайно всему этому, и хоть не прошла злоба его на Трифона, однако он не решился уже теперь напасть на беззащитного молящегося старика.
«Вишь, Тришка проклятый! — сказал он самому себе, — ну, счастлив твой бог!.. Где грехи-то вздумал замаливать!.. Чудно, право… А в церковь, чай, редко ходит…»
Проходили дни, недели, месяцы — и опять весна настала, весна теплая, красная, благодатная для дерев и растений, озарившая кротким светом надежд темные лица поселян, — весна, опять благоприятная для роения пчел.
Однажды выдался весь денек пасмурный и дождливый. Под вечер, эдак уже в сумерки, вдруг взошел на двор Трифонов старый знакомый наш Михей Савостьянов.