войти там в круг избранных. Роджер был в восхищении.
— Это откуда-то из Теккерея! — воскликнул он и стал выпытывать у повитухи все новые и новые подробности, но Люси уже перестала получать удовольствие от подобных дискуссий, находилась на грани полного физического изнеможения, и волновало ее только это.
— Я уже ненавижу этого ребенка, — пробормотала она. — И буду ненавидеть всю свою жизнь.
В те дни Роджер много работал: утром писал свой детектив, днем трудился в комитете по оказанию помощи (китайцам).[100] Мы с мисс Мейкельджон старались развлекать Люси, но с каждым разом все безуспешнее. Мисс Мейкельджон водила ее на концерты и в кино, где теперь разрешала Люси покупать самые дорогие билеты на лучшие места — беременной нужны комфорт и удобства. Каждый день в двенадцать я водил Люси в зоопарк. Там в обезьяннике обитало угольно-черное, совершенно дьявольского обличья создание под названием «гиббон Гумбольдта», за которым мы, оцепенев, могли наблюдать до бесконечности. Животное производило какое-то гипнотическое воздействие на Люси — она никак не могла оторвать от него взгляда и перейти к другим клеткам.
— Если будет мальчик, назову его Гумбольдтом, — как-то сказала она. — Знаешь, тетя Морин рассказывала, что еще до моего рождения мама часами просиживала перед барельефом Флаксмана[101] — считала это его произведение идеалом красоты и хотела, чтоб она передалась мне. Бедная мамочка умерла родами. — Люси говорила об этом без всякого стеснения — видимо, не считала, что во время родов ей грозит опасность. — Мне не важно, как это будет, пусть страшно и больно, лишь бы скорей.
Я верил в нее и в пику всем этим собственническим запугиваниям со стороны Роджера и мисс Мейкельджон перенял такое ее отношение. А когда День настал, естественно, был в шоке.
Роджер позвонил мне во время завтрака и сообщил:
— Роды начались.
— Хорошо, — сказал я.
— Что значит «хорошо»?
— Но ведь это хорошо, правильно, так и должно быть? Когда началось?
— Вчера вечером, через час после твоего ухода.
— Ну, тогда скоро все закончится.
— Наверное. Я заеду, можно?
Приехав, он сидел, то и дело позевывая после долгой бессонной ночи.
— Я пробыл с ней час или два. Всегда думал, что роженицы, когда у них начинаются схватки, лежат в кровати, а Люси расхаживала по дому. Это было ужасно. И вот теперь она не хочет меня видеть.
— Но что именно произошло?
Он стал рассказывать, и я уже пожалел, что спросил.
— Сестра Кемп прекрасно знает свое дело, — сказал он в конце. — Врач приехал всего час назад. И почти сразу же уехал. Никакого хлороформа ей еще не давали. Сказали, что приберегут напоследок, когда боли станут совсем уж невыносимы. Но куда уж хуже, это просто невозможно! Ты не представляешь, какой это кошмар!
Он просидел со мной полчаса, читая газеты, потом отправился домой, пообещав:
— Позвоню, как только будут новости.
Часа через два я позвонил сам.
— Нет, — сказал он. — Ничего нового. Я же сказал: позвоню, как только, так сразу.
— Но что происходит?
— Не знаю. Временное затишье, что-то в этом роде.
— Но с ней все хорошо, ведь так? Тревогу поднимать бессмысленно?
— Не знаю. Доктор приезжал еще раз. Я к ней заходил, но она ничего не говорит. Только сидит и тихо плачет.
— Я могу чем-то помочь?
— Вряд ли.
— Ну, может, сходим на ленч? Не хочешь выйти ненадолго?
— Нет. Я должен быть здесь.
Мысль о том, что настало временное затишье, что Люси не говорит, но лежит вся в слезах и ждет, когда снова начнутся схватки, пронзала меня невыразимой болью, но, помимо чувства сострадания, я теперь испытывал и страх. Я курил трубку; во рту пересохло, а когда стал вытряхивать все еще дымящийся табак, от запаха меня вдруг затошнило, и я вышел на Ибери-стрит, как выходят на палубу корабля, когда укачает. Глубоко вдыхал свежий воздух, а затем, скорее по привычке, чем из-за расстройства, взял такси и поехал в зоопарк.
Дежурный у турникета узнал меня.
— Ваша леди сегодня не с вами, сэр?
— Нет. Сегодня нет.
— А у меня их целых пять, — заметил он.
— Пять? — не понял я.
— К тому же я женат, — добавил он.
Гиббон Гумбольдта не был настроен на общение: сидел сгорбившись в глубине клетки, устремив на меня неподвижный и довольно злобный взгляд. Даже в лучшие времена популярность он переносил плохо. В клетке слева проживала типичная подхалимка, морщинистая серая обезьянка из Индии, которая вечно выпрашивала подачки; справа носились и прыгали по клетке, чтобы привлечь внимание, пятнистые буффоны. Но не таков был наш гиббон Гумбольдта; посетители проходили мимо него — зачастую почти с отвращением и комментариями типа «мерзость какая»; он не проделывал трюков, а если и да — то в полном одиночестве, для собственного своего удовольствия. И наверняка — после наступления темноты, как некий ритуал, когда в этом экзотическом анклаве, разместившемся среди оштукатуренных террас, пленники просыпались и прославляли джунгли, давшие им жизнь, — в точности как вывезенные с родины темнокожие, закончив работу, заводили африканские песни и пляски где-нибудь на пустыре, на задворках мелкой лавчонки.
Люси всегда приносила обезьяне фрукты; у меня же не было ничего, так что пришлось прибегнуть к обману. Я потряс прутья решетки и протянул ладонь с согнутыми пальцами, словно в ней находился дар. Он распрямился, продемонстрировав черную лапу невероятной длины, и неспешно двинулся ко мне. Тело с выпуклой грудью покрыто густой короткой шерстью, голова сферической формы — в отличие от соседей без резко выступающих частей: просто два глаза и полоска желтых зубов, словно вшитых в кожу, как узкая заплатка в протертом коврике. Он меньше других своих сородичей походил на человека и не обладал их пародийной вульгарностью. Когда, подойдя уже совсем близко, он понял, что я ничего ему не принес, то вдруг прыгнул на решетку и повис на ней, вытянувшись в полный рост и напоминая паука. Затем, презрительно оскалившись, плюхнулся на пол и, развернувшись, неспешно двинулся в обратном направлении, в угол, откуда я его выманил. И вот я смотрел на него и думал о Люси, и так прошло какое-то время.
А потом я вдруг почувствовал, как кто-то прошел мимо, за спиной, от клетки с восточными обезьянами к группе клоунов, а потом — в обратном направлении. И все это время он смотрел не на животных, а на меня. Я не сводил глаз с гиббона в надежде, что от меня отстанут. Но тут раздался голос:
— Это надо же.
Я обернулся и увидел Артура Этуотера. Одет он был, как и при первой нашей встрече, в дождевик, хотя день выдался ясный и теплый; на голове потрепанная серая шляпа из мягкой ткани, он носил ее небрежно сдвинутой набекрень, но получилось криво и совсем не стильно. (Наличие дождевика он объяснил во время разговора, заметив: «Сами знаете, как оно бывает, когда живешь в сущей дыре. Стоит оставить хоть что-то ценное, уйти на день, кто-то непременно да стырит».)
— Это ведь Плант, верно? — спросил он.
— Да.
— Так и знал. Никогда не забываю лиц. Кажется, это называют даром королей, верно?