А тут вдруг они со своим угарным дыханием. Ей казалось, если кто-нибудь к ней прикоснется, она не выдержит. И знала, что станут дразнить ее недотрогой, монашкой, синим чулком, ужасно боялась этого. И тогда всем стала рассказывать, что у нее ребенок, что за плечами у нее было столько романов, что и со счету сбилась, одним словом, та, мол, еще... Ну, из тех самых, просто ей теперь все до лампочки... Сама же толком не знала, как дети родятся, а про любовь знала только по книжкам да кино. Но вы совсем меня не слушаете. Все это Либа мне вчера ночью рассказала. Я зашла к ней переночевать, девочки из Либиной комнаты разъехались, она сидит за столом, уставилась в одну точку, а слезы так и льются. Вы думаете, Маня выгладила ваш костюм? Это Либа.
— Я получил ее записку, но...
— Она так надеялась, что вы уедете. Впопыхах ничего лучшего не придумала.
— Я бы уехал, если бы...
— ...если бы не вмешалась Камита.
— Камита тут ни при чем.
— Не скажите. Она же знала или догадывалась, что письма писала Либа. Во всяком случае, знала, что ищете вы не ее. Конечно, Камиту можно понять, для нее главное выскочить замуж, она даже срок себе назначила— к осени. А у Либы в мыслях такого не было. Придуманная ею Либа жила одной жизнью, встречалась с людьми, гуляла по городу, была насмешлива, задириста, а настоящая Либа томилась от одиночества, страдала от своих недостатков. Как-то она прочитала в журнале стихи. Ей показалось в них что-то близкое, будто слова, перед тем как стать строчками, уже звучали в ней самой. Не знаю, как вам, мне это чувство знакомо. Так вот, она решила написать письмо — безо всякой задней мысли, просто излить перед кем-то душу. Она и не надеялась, что придет ответ. Но письмо ведь нужно подписать. А у Либы, как обычно, не хватило смелости. Вдруг письмо вернут обратно и оно кому-то попадется на глаза? Почему-то Либа была убеждена, что письмо непременно перешлют обратно, и вот она подписалась именем Марики. Без злого, конечно, умысла. Как бы это объяснить... Подписавшись именем Марики, Либа нисколько не кривила душой. Это была она же — только в другом, идеальном обличье. Словом такая, какой ей хотелось быть. По тем же соображениям она послала позже фотографию Марики. Собственная фотография ей представлялась чересчур скромной, заурядной. Она боялась, что, получив такую, вы перестанете писать, а получать от вас письма для нее было важно. Может, ей хотелось порадовать вас, вот она и решила, что фотография Марики вам больше придется по вкусу. Подробностей я не знаю. Конечно, ей тогда и в голову не могло прийти, что вы когда-нибудь встретитесь. В том-то и беда, поправить положение было трудно. Все равно бы ничего хорошего не вышло.
— Если бы это вы мне сказали вчера...
— Вчера я и сама ничего не знала. Я же говорю, Либа мне рассказала ночью.
— Да. Тогда уже было поздно.
— Поздно.
— Поздно...
— Вам, конечно, трудно такое понять. Да я сама, признаться, не понимаю, как человек в одно и то же время может быть тем, кто он есть, и тем...
— Нет, — ответил он, глядя вдаль, где на фоне светлевшего вечернего неба недвижно чернели придорожные деревья, — как раз это я понимаю. Очень даже понимаю.
В наступившей тишине с легким шорохом кружила над ними летучая мышь. Он должен был бы рассказать, ему хотелось рассказать, для того он и позвал Бируту, вот она рядом... Бируте можно рассказать, хотя бы ей. Но свалившаяся тишина сковала язык, и он не сказал ни единого слова.
19
Окна темны, город спит. Бутафорно мрачны плоскости стен и крыш. Декорация. Запустенье, тишина, одиночество, покинутая сцена после спектакля. На столбе тусклая лампочка. Возможно, это и есть улица Приежу. Что ему здесь нужно, чего он ищет?
Из палисадников тянуло запахом левкоев, маттиол. Фонарь подсвечивал листву. И все-таки рядом были люди. Интересно, если он вдруг закричит — распахнутся окна, загорится свет?
Издалека сумбурно доносились обрывки музыки.
Справа, где-то там, под горой, река. По ту сторону улицы высокий, глухой забор. За ним, словно вторая стена, громоздились деревья, должно быть ольха или лиственница.
Немного погодя улицу заполнило странное шествие. Уже можно было разобрать отдельные слова, все отчетливей слышался смех, звучал нестройный топот, шелестела одежда. В парке стадиона закончился вечер. Лица прохожих едва различимы, даже фигуры сливались в общую массу, и оттого шествие по временам напоминало большое пестрое стадо — бредет по улице, вздымая клубы пыли. Еще эта процессия чем-то напоминала воинскую колонну, измотанную, но еще боеспособную, рассредоточенную, но сплоченную. Пиджаки парней наброшены на плечи девушек. Белые рубашки с закатанными рукавами. Светлеющие платьица. Выкрики, свист. Кто-то затянет песню, ее подхватят, но тут же оборвут. Шутки, возгласы, перебранка.
Шумливая вереница исчезла столь же неожиданно, как появилась. В арьергарде проследовало несколько парочек в обнимку, прошла ватага местных битлов, увешанных гитарами. И опять — тишина, безлюдье.
Что бы он сказал Либе, если бы она тогда открыла глаза и смогла его выслушать? Отделался бы пустыми фразами, пожелал бы скорейшего выздоровления, только и всего. Дескать, вот я какой хороший, какой порядочный. Пришел навестить, хоть ты и обманщица, хотя тебя и разоблачили. Либа так бы и восприняла его посещение. Безупречный, честный, благородный. Он пользовался преимуществами, на которые не имел ни малейших оснований, его превосходство было делом случая: Либа о нем знала меньше, чем он о ней.
Тропинка вела вверх. Ступенек было много, еще не остывшие деревянные перила покачивались от малейшего прикосновения и жалобно скрипели. Через овраг перекинут горбатый мостик. Потом опять ступеньки. За ними глухая аллея, похожая на темную трубу. Постепенно глаза привыкли к темноте, он стал различать ниши, углубления со скамейками, каменными жерновами вместо столов. На площади, куда вывела аллея, было непривычно светло. И вид оттуда открывался широкий. Загустевшая темень лежала внизу, а вверху над головой раскинулось прозрачное, ясное небо.
Тут же были развалины замка. Он подошел к осыпавшемуся, оплывшему проему. Задетый ногой камешек, прокатившись по стене, канул в черноту. Отзвук падения донесся не сразу. Он машинально отпрянул. Свалиться в темноту — должно быть, так ужасно. Одно неосторожное движение, и ничего не поправишь. Самое ужасное, наверно, не удар, а именно падение, когда мысль работает с тысячекратным ускорением и перед глазами, словно кинолента, прокручивается