окаменев, как часть этого соляного столба. Каким-то чужим голосом он сказал:
«Я причинил тебе вред?»
«Ты уничтожил что-то еще не возникшее».
«Клянусь, я не хотел этого».
«Не хотел, а сделал».
«Мы же согласились, разве нет?»
«Ты сказал».
«И все же?»
«Что?»
«Почему ненависть?»
«Потому что я думала об отце».
«Я слышал твои слова в те минуты».
«А час до этого я думала о тебе».
«И я виноват?»
«Пришел Цион Хазизи».
«Он сказал тебе?»
«Сказал то, что сказал».
«Причем тут Цион Хазизи?»
«Я представляла, как мы любили друг друга в тот момент, когда старшина сообщил мне».
«Я любил тебя?» «Только я тогда подумала об отце».
«То есть тогда ты осознала всю правду?»
«Что он мертв».
«В момент, когда я причинил тебе боль?»
«Боль была от осознания смерти».
«Так что я должен сейчас делать?»
«Только убраться отсюда».
Машина мчалась, и шоссе текло со светом фар, как светлая река, окруженная темными скалами. Между Рами и Сгулой лежал взведенный автомат. Они не проронили ни слова и не смотрели друг на друга. Белые пространства наполняли им глаза незрячей пустотой и серые скалы несли тоску пустыни в небо. Холодный ветер бросал их в дрожь, и ночь нагоняла страх. Сгула забилась в угол сиденья, сжала ноги и опустила глаза. Руки Рами охватывали руль и глаза бежали вместе с фарами, чей резкий свет уносил его дальше и быстрее несущихся колес. Лунный свет помогал Рами ориентироваться по знакомым изгибам хребтов его, Рами, горы, на месте встречи пустынь Синай и Негев. Одиночество, окружающее стремительно несущуюся машину, было одиночеством Рами на вершине горы, которая краснела с зарей, и Рами убегал в нее.
Возникли серыми очертаниями бараки, прожектора шарили в ночном пространстве, поверх забора из колючей проволоки. Они прибыли на базу тыловой службы, перед ними открылись ворота, солдат отдал честь капитану и подмигнул сержанту. Рами остановил машину рядом с джипом, развозящим почту, который привез Сгулу в поселение. Сколько дней прошло с тех пор? Всего-то ничего. Сгула прислонилась спиной к джипу и замерла. Капитан Рами стоял перед ней, и на всей базе бодрствовали лишь часовые у ворот. Ночь омывала их всей силой своего сияния. Рами сказал Сгуле:
«Что я могу для тебя сделать?»
«Ничего».
«Будем поддерживать связь?»
«Если завтра я буду думать, как сегодня, то – нет».
«Значит, нет».
«Будь здоров».
«Пока».
«Но я хочу тебе еще что-то сказать».
«Слушаю».
«Оставь эту пустыню».
«Что вдруг?»
«Ты здесь потерял себя».
«И запутался в своей бороде».
«Что-то вроде этого».
«Значит, бороду следует сбрить».
«Не смейся».
«Я не смеюсь».
«Ну, поворачивайся и иди».
«Так и быть – изучим обстановку».
Протянул Рами ей руку, но она отступила, не хотела касаться его руки, и пальцы ее прижались к гимнастерке. Псы лаяли на луну, рыдал шакал, ревел осел. Помахал Рами ей рукой, и она помахала ему на прощание, и он пошел колеблющимися шагами, как человек в пустыне, не знающий, куда он идет.
Пустыня, казалось, плакала, и машина на обратном пути в поселение неслась в далекие дни, на берег Суэцкого канала. Ветер гремел с летящими колесами громом войны.
Снаряды летели непрерывным косяком, потроша пустыню Синай, кипел взрывами Суэцкий канал, берега его пылали. Лейтенант Рами и капитан Мойшеле сидели, согнувшись в три погибели, в окопе, связывающем бункеры. Укрепление окружено было солончаками, которые светились в ночи. В перерыве между падением снарядов, приподымался в рост Мойшеле, командующий этим участком, примыкающим к каналу, и вглядывался в белизну солончаковой почвы. Капитан Мойшеле говорил с лейтенантом Рами голосом своего отца Элимелеха, точно так же, как говорил под сожженными пальмами около полноводного источника. Даже в самую гущу этой ужасной войны в Синае, тащил Мойшеле на своей спине мертвого отца, даже в грохоте орудий, из уст его слышался голос отца: «Пустыня раскололась, как сосуд, и он разлетелся на осколки в кухне Господа Бога. В этой войне Он разнесет все сосуды».
Пусть уже разнесет Бог Мойшеле все сосуды, побьет все горшки, но выведет их отсюда, из Синая. Пусть умоляет Мойшеле Элимелеха сказать доброе слово Богу, чтобы снаряды прекратили молотить пустыню пророка Моисея. Но лейтенант Рами не сказал капитану Мойшеле ни слова из всего того, что хотел сказать. Слишком сильно хулил про себя Бога, и снаряд разорвался рядом с ними. Мойшеле и Рами скорчились на дне окопа под пластом рухнувшего на них песка, и над ними ветер нес осколки раскаленного металла. Сидели в аду артиллерийского обстрела, закопавшись в песок, под стальными касками, обнимая ноги руками и стараясь укрепить тело. Глубоко в песках, на дне канала, говорил отец Элимелех голосом сына Мойшеле: «О чем говорить, Рами, если рухнула пустыня Синай, разбились скрижали Завета, и улетела Тора в этой дерьмовой войне. Рухнула пустыня Синай, весь мир рухнул. Ведь Бог родился в Синае, чтобы сотворить мир, в котором все должны существовать, а теперь он разрушает этот мир, который не был создан, как полагается, и нет у него права на существование».
Перед несущейся в ночь машиной капитана Рами вставал лунный столб света, а за машиной – столб пыли. В этой сумасшедшей езде исчез из его глаз любой ясный ориентир, и тени тянули его далеко от белых пространств пустыни. Тени каркали голосами ворон. Как это он раньше не слышал этого назойливого карканья? Ведь каркали они и тогда, когда он обнимал малышку. Ворон Коко каркал в пустыне, и заглушил его лишь крик потерянной девственности. Рами, великий специалист по дрессировке, возился на офицерских курсах с вороном, дав ему имя Коко, и ворон, воин среди воинов, прошел всю великую Шестидневную войну на плече Мойшеле в то время, как на плечах Рами покоились руки Адас. Коко, полководец атакующих десантников, вел Мойшеле сквозь пламя и дым, а Рами водил свои руки по телу красавицы. А теперь кричит ворон из глубины теней, несущихся вместе с колесами, кричит своему дрессировщику голосом Мойшеле: «О чем говорить, Рами, пустыня не для того, чтобы дать Тору, а для того, чтобы дать грех».
Руки Рами на руле ослабели, он остановил машину и высунул лицо в пустыню. Ночь ударила его ветром, песком и голосами невидимых, но знакомых существ. Сгула-Метула, Цион Хазизи, Мойшеле и ворон Коко смешали свои голоса в его душе. Глаза искали в этой пустыне оазис, где можно было бы немного