снова я вынырнул на поверхность. Цвику обвязали веревкой и вытащили наверх, быть может, той же веревкой, которой мы были связаны друг с другом во время ныряния. Всегда мы ныряли вместе, он и я. Вынырнул я из воды и увидел корабль, врезавшийся в нас и убивший Цвику. Все огни его сверкали в полную силу над темными водами, и осколки света разбивались от волны, просто умопомрачительная красота. Корабль, убивший Цвику, весь сиял, и я полностью сломался. Наш корабль ударил по нам, и он еще сияет. Я впал в истерику, я вопил: евреи убивают евреев! И в больнице продолжал кричать, что евреи убивают евреев!»
Лиора стояла перед мужем со стаканом воды и таблеткой, и большой живот отяжелял ее. В комнате стало совсем темно, и никто не встал, чтобы включить свет. На стене, над головой Рахамима висел плакат, на котором девица в безмятежности парит над золотистым песком берега моря, и длинный шлейф вытянувшихся на ветру волос несет ее, как парус. Девица на плакате и Лиора около Рахамима тонули в багряном свете заката. Лиора, которую иногда называли рыжей кошкой, больше не парила, а стояла, склонив огненно рыжую голову над стаканом с водой, держа таблетку для мужа. Лицо ее было погасшим и печальным, и огненные блики ее волос потускнели. Снова она упрямо протянула Рахамиму стакан с водой и таблетку, и снова он их оттолкнул, и вода выплеснулась. Лиора делала все безмолвно, сжав губы и не произнося ни слова. Плечи Рахамима обмякли и руки опустились по сторонам. Он не владел своим телом. Дверь раскрылась, и вошел Шлойме Гринблат с подносом, полным еды. Он приходил к ним каждый вечер и приносил ужин. Все приступы нападали на Рахамима в часы заката. Поставил Шлойме поднос на стол и сел рядом с Рахамимом, обнял его за плечи и мигнул Лиоре, намекая, чтобы их оставили вдвоем. Только Шлойме мог успокоить Рахамима. Лиора и Адас вышли из комнаты.
Сгустились вечерние сумерки. Зажегся фонарь и слабым своим светом превратил ржавые скульптуры Рахамима в чучела, пугающие ночных птиц. Лиора стояла у входа в барак подобно жрице этих ржавых идолов, сплетенных из колючей проволоки ее мужем. Из барака доносился голос Шлойме, убеждающего Рахамима проглотить таблетку. Опустила Лиора глаза на свой живот и сказала:
«Погляди, как я несчастна».
«Может, у него пройдет?»
«Пройдет?»
«Со временем».
«Вряд ли это возможно».
«А я верю».
«Не обманывай себя».
«Может, ребенок…»
Взгляд Лиоры пресек слова Адас. Зеленые ее глаза сверкали ненавистью, как два обнаженных ножа, глаза разгневанной кошки, которые впились в плоский живот Адас, и с тем же гневом вернули взгляд на собственный вздутый живот. На кого направлена ненависть Лиоры? На Адас, на себя, на будущего ребенка? В комнате смолк голос Рахамима. Как и в каждый вечер, Шлойме убедил его проглотить успокоительную таблетку, действие которой было почти мгновенным. Тишина, пришедшая из глубины барака, была пугающей. И Лиора стояла у входа с той же пугающей безмятежностью – несчастная женщина, волос которой посветлел и обрел коричневый оттенок, нос ее удлинился, лицо опухло. Видела Адас, что Лиора нарядилась в зеленую кофточку, которая лишь подчеркивала ее неряшливость, и, желая успокоить подругу, сказала, что ей очень идет беременность. Улыбка показалась на губах Лиоры:
«Хотя бы выберемся из этой дыры».
«Я искренне рада».
«Ты видела наш новый жилой район?» «Прекрасная квартира».
«Продвинули нашу очередь на несколько лет».
«Вы заслужили это».
Открылась дверь, и Рахамим вышел из барака, а за ним, довольно улыбаясь, стоял Шлойме. Лицо Рахамима успокоилось, но во всем его виде, когда он стоял, еще более явно видна была его болезнь. Тело обвисло жирными складками, выделялся живот. К этому привели лекарства. Лиора и Рахамим – пара растолстевших людей – стояли на пороге барака, напротив сада ржавых скульптур, освещенные бледным светом фонаря и лунным сиянием. Адас что-то пробормотала, и убежала к умирающей Амалии, заменить дядю, который каждый вечер встречал ее тем же словом:
«Так рано?»
«Чтобы ты отдохнул».
«Иду».
«Почему ты раньше не пошел?»
«Иду, иду».
Соломон ушел в маленькую комнату. Бедный дядя, душа его исходила болью вместе с близящимся медленным уходом из жизни Амалии. Лежал на постели, и тяжкое его дыхание смешивалось со звуками работающего холодильника и громким стуком будильника. Адас присаживалась у постели Амалии. Соломон обложил ее двумя подушками, на которых были отпечатаны цветы. Постельное белье в цветах было подарено каждому члену кибуца к Хануке, и Амалия искренне была рада этому подарку. Сморщившееся, молочно белое ее лицо утопало среди этих цветов. Лежала, выпрямившись, без движения, в постели, придвинутой к окну, чтобы облегчить ей дыхание. Глаза были закрыты, но лицо было все время повернуто к открытому окну. Впрыскиваемые ей наркотики погружали ее в глубокую спячку, но иногда появлялись на лице ее признаки того, что ей снится какой-то волнующий сон. Может, это был последний сон о дерзком побеге из тюрьмы собственного больного тела. Может быть, первый сон каждой девушки о большой любви? А может, сон, который сопровождал ее всю жизнь – о строительстве страны и кибуца?
В эти последние ночи месяц омывал ее белым сиянием. Лучи его скользили вокруг Амалии, пытаясь коснуться ее, и не находили ее. Тело ее уменьшилось настолько, что кровать выглядела пустой, и лунные лучи находили лишь узкую темную полосу, смешивающуюся с темнотой комнаты. Парил над Амалией лунный свет, пока не покрыл ее бледно сияющим одеялом. Смерть шла к ней безмолвием серебристых гонцов света, которые спустились с неба, чтобы связать сухие кости Амалии с лунной колесницей и сопроводить со всеми почестями от постели в цветах в сияние неба.
Адас пришла на помощь Амалии, чтобы спасти ее от объятий лунного света, схватила ее за высохшую руку и решительно потянула к себе Гримаса боли прошла по дремлющему лицу Амалии. Оставила Адас ее руку, подбежала к окну и задернула его занавесом, чтобы защитить Амалию от лунного сияния. Вернувшись к постели, нашла ее пробудившейся и открывшей глаза. Он смотрела на Адас, как будто искала в ней свет, что исчез в окне. Намочила Адас в воде вату, чтобы увлажнить сухие губы больной, и Амалия снова закрыла глаза. Волнуясь, Адас набрала больше, чем надо, воды, и капли ее скатились по подбородку. Вытерла сморщенное лицо Амалии, и кожа ее под пальцами Адас была как свиток жизни, написанный на пергаменте старого лица, которое рассыпалось и исчезло.
Будильник нарушил тишину в комнате. Соломон поставил его на полночь, чтобы сменить Адас. Зашел в комнату, наклонил голову над Амалией, пощупал ее пульс, и темная большая его тень простерлась над постелью умирающей. И тут разбилась тень слабым светом ночника, стоящим на тумбочке у постели больной, – полоска света легла между тенью от носа ее до лба и от носа до шеи, и соединила Адас, дядю Соломона и Амалию в постели. И дядя спросил Адас:
«Что случилось? Почему ты закрыла окно занавеской?»
Но в этот миг до ушей Адас дошел не голос дяди, а голос Томера Броша. Адас ждала Юваля, сидя на ящике, и речь Томера сердила ее. Вертела она обручальное кольцо, пока не сняла его с пальца, взяла в рот, перекатывала в губах. Кольцо успокаивало нервы и давало приятное ощущение горячего поцелуя, уводя внимание от Томера Броша. Но спустя некоторое время голос его снова начал изводить ее слух и нервы:
«Друзья, я называю вещи своими именами. Я ненавижу лицемеров и ханжей. И потому я говорю вам откровенно и впрямую: сионизм по самой своей сути захватническое движение. Это его неизменная сущность. Может, у кого-то из вас иное мнение, пусть встанет и скажет. Я готов выслушать, и у меня есть для него ответ. Он говорит мне, а я говорю ему: слово «захват» – это вратарь в сборной лексикона сионизма. Нет? Есть среди вас кто-либо, кто скажет мне: нет? Есть у меня ответ для него. Захват страны, захват долины, захват работы, и еще множество захватов, и я не хочу наскучить вам перечислением всех