спекулятивный и аналитический способ постижения инстинкта смерти, поскольку тот никогда не может быть дан, то второй представляет собой какой-то совершенно иной — мифологический и диалектический — способ [его постижения], присущий воображению.
Как далеко заходит взаимодополнительность Сада и Мазоха:
Благодаря Саду и Мазоху, литература может дать имя — если не миру, поскольку это уже сделано, то какому-то двойнику мира, способному вобрать в себя все насилие и исступление [l'excès] мира. Утверждается, что всякое чрезмерное возбуждение некоторым образом эротизируется[40]. Отсюда способность эротизма служить миру зеркалом, отражать все, что в нем есть чрезмерного, извлекать из него все насильственное и тем вернее обещать его «одухотворение», чем успешнее ему удается поставить все это на службу чувствам (Сад в «Философии в будуаре» различает два зла: одно — бестолковое и рассеянное по миру, и другое — очищенное, отраженное, рефлектированное, сделавшееся «интеллигентным» в силу того, что было прочувствовано [sensualisée]). Слова же этой литературы, в свою очередь, образуют внутри языка своего рода двойник языка, способный заставить язык непосредственно воздействовать на чувства. Мир Сада — это действительно какой-то извращенный двойник, призванный отражать все движение природы и истории от самых истоков до революции 89-го [года]. В недрах своего замка, обособленного от всего мира и отгороженного от него высокими стенами, герои Сада вынашивают замысел заново построить мир и воспроизвести «историю сердца». Они обращаются к природе и обычаю; повсюду они собирают потенции и той, и другого — в Африке, в Азии, в Античности, — чтобы извлечь из всего этого истину чувственного или особую цель чувственности. Иронически они доходят до того, что предпринимают усилие, на которое французы — чтобы стать «республиканцами» — все еще не способны.
Тот же честолюбивый замысел присущ и Мазоху: вся природа и вся история должны отразиться в извращенном двойнике [мира], от самых истоков и вплоть до революций 48-го [года] в Австрийской Империи. «Жестокая любовь сквозь столетия…» Меньшинства, населяющие Австрийскую Империю, для Мазоха — неисчерпаемая кладовая обычаев и судеб (отсюда истории галицийские, венгерские, польские, еврейские, прусские, образующие большую часть его труда). Под общим заглавием «Завещание Каина» Мазох задумал некий «тотальный» труд, цикл новелл, представляющих естественную историю человечества и содержащих шесть главных тем: любви, собственности, денег, государства, войны и смерти. Каждую из этих сил надлежало привести к ее непосредственной чувственной жестокости; и тогда всякий должен был увидеть — под знаком Каина, в зеркале Каина, — что «великие князья, генералы и дипломаты, точно так же, как и обычные грабители и убийцы, заслуживают виселицы или каторги». [41] Мазох мечтал о прекрасной деспотице, грозной царице, которой недоставало славянам, чтобы обеспечить торжество революций 48-го [года] и объединить панславистские устремления… Славяне, еще одно усилие, если вы хотите быть революционерами!
Как далеко заходит сообщничество, взаимодополнительность Сада и Мазоха? Садо-мазохистское единство не было изобретено Фрейдом; его можно найти в работах Краффт-Эбинга, Хэвлока Эллиса, Фере. О странной связи между удовольствием от причинения зла и удовольствием от его претерпевания догадывались очень многие мемуаристы и врачи. Больше того: «встреча» садизма и мазохизма, призыв, бросаемый ими друг другу, кажутся ясно вписанными как в труд Сада, так и в труд Мазоха. Персонажи Сада выказывают своего рода мазохизм: «Сто двадцать дней» детально описывают пытки и унижения, которые дают себе причинить либертены. Садисту нравится быть бичуемым не меньше, чем бичевать самому; Сен- Фон в «Жюльетте» устраивает, чтобы на него напали люди, которым он поручил избить себя; Боргезе восклицает: «Хотел бы я, чтобы мои беспутства увлекли меня, как последнюю тварь, к тому жребию, который ей приносит ее отверженность — даже плаха была бы мне престолом сладострастия.» И наоборот, мазохизм выказывает своего рода садизм: в конце своих испытаний Северин, герой «Венеры», объявляет себя исцеленным, начинает бить и мучить женщин, желает быть «молотом», вместо того, чтобы быть «наковальней».
Но уже сразу бросается в глаза, что в обоих случаях обращение наступает лишь на исходе всего начинания. Садизм Северина представляет собой завершение: мазохистский герой, можно сказать, в силу своего искупления, удовлетворив свою потребность в искуплении, в конце концов позволяет себе то, что должны были заказывать ему те наказания, которым он подвергся. Выдвинутые вперед, страдания и наказания дают возможность вершить то зло, которое они призваны были запрещать. «Мазохизм» садистского героя, в свою очередь, возникает на исходе его садистских упражнений в качестве их крайнего предела и венчающей их санкции славного бесчестья. Либертен не страшится, что с ним самим сделают то, что он делает с другими. Причиняемые ему страдания для него — это какие-то последние удовольствия, и не потому, что они могли бы удовлетворить потребность в искуплении или чувство вины, — напротив: потому, что они подтверждают силу, которую у него не отнять, и дарят ему высшую уверенность [в себе]. Испытывая надругательства и унижения, опускаясь в самое лоно страданий, либертен не искупает никакой вины, а, по словам Сада, «наслаждается в глубине души тем, что зашел достаточно далеко, чтобы заслужить подобное обращение с собой». Морис Бланшо выделил все возможные следствия подобного пароксизма: «Именно поэтому, несмотря на всю аналогию описаний, представляется справедливым оставить Захер- Мазоху отцовские права в отношении мазохизма, Саду же — в отношении садизма. У героев Сада удовольствие, которое они могут получить от крайнего унижения, никогда не изменяет и не ослабляет их самообладания, падение их только возвышает; им остаются чуждыми все эти чувства, которые зовутся стыдом, угрызениями совести, пристрастием к наказанию».[42]
Едва ли, поэтому, вообще можно говорить об обращении садизма в мазохизм, и наоборот. Скорее, мы имеем здесь дело с каким-то парадоксальным двойным производством: юмористическим производством определенного садизма на исходе мазохизма и ироническим производством определенного мазохизма на исходе садизма. Но вызывает большие сомнения, является ли садизм мазохиста садизмом Сада, а мазохизм садиста — мазохизмом Мазоха. Садизм мазохизма складывается благодаря искуплению; мазохизм садизма — в отсутствии искупления. Садо-мазохистское единство, утверждаемое слишком поспешно, рискует оказаться неким грубым синдромом, не отвечающим требованиям истинной симптоматологии. Не относится ли садо-мазохизм к тем заболеваниям, о которых мы говорили прежде и которые обладают лишь кажущейся связностью и должны быть разобраны по исключающим одна другую клиническим картинам? Не следует раньше времени уверять себя в том, что с проблемой симптомов покончено. Случается, что за проблему приходится браться с нуля, чтобы разобрать какой-то синдром, смешавший и произвольно соединивший ряд совершенно разнопорядковых симптомов. Именно это мы имели в виду, когда спросили, не скрывался ли в Мазохе великий клиницист, который пошел дальше Сада и снабдил нас разного рода основаниями и соображениями, необходимыми для разъединения данного псевдоединства.
Не основывается ли вера в это единство, в первую очередь, на каких-то двусмысленностях и достойных сожаления упрощениях? Ибо то обстоятельство, что садист и мазохист должны встретиться, может показаться очевидным. То, что одному нравится заставлять страдать, а другому — страдать самому, определяет, как кажется, такую взаимодополнительность, что было бы поистине жаль, если такая встреча не состоялась бы. В одном анекдоте рассказывается, как встречаются садист и мазохист, и мазохист просит: «Ударь меня», а садист отвечает ему: «Вот и нет». Среди множества анекдотов, этот кажется мне особенно глупым, и не только потому, что подобное невозможно, но и потому, что он так по-дурацки претенциозен в своей оценке мира извращений. Настоящий садист никогда в жизни не стерпел бы мазохистской жертвы (одна из жертв монахов в «Жюстине» уточняет: «Они хотят быть уверенными в том, что их преступления стоят слез, они отослали бы прочь девушку, которая предалась бы им по своей воле»). Но и мазохист также не вынес бы подлинно садистского палача. Конечно, ему нужна женщина-палач с определенными наклонностями; но эту ее «природу» он должен образовать сам: убедить и воспитать эту женщину в соответствии со своим тайным замыслом, осуществить который с садисткой ему никогда не удалось бы. Ванда Захер-Мазох неправа, удивляясь тому, как мало Захер-Мазоху нравилась одна из ее подруг, садистка; с другой стороны, неправы и критики, подозревая Ванду во лжи, когда она не без лукавства, но и достаточно неловко изображает себя почти что невинной. Нет сомнений, какие-то садистские персонажи играют определенную роль в совокупности мазохистской ситуации. Романы Мазоха, как мы увидим, дают