как бы некий зафиксированный и застывший план, задержанный, схваченный образ, фотография, к которой постоянно возвращаются с целью отвратить досадные последствия движения и нежеланные открытия: он представляет собой последний момент, в который еще можно было верить… В этом смысле фетишизм оказывается, во-первых, отклонением (нет, женщина не испытывает нехватки в пенисе); во- вторых, оборонительной нейтрализацией (ибо, в противоположность тому, что происходит при негации, сознание реальной ситуации полностью сохраняется, хотя в данном случае она оказывается некоторым образом подвешена, нейтрализована); в-третьих, защитной, идеализирующей нейтрализацией (ибо сама вера в женский фаллос, со своей стороны, воспринимается причастной правам идеала перед реальным: она нейтрализуется или подвешивается в идеале, чтобы тем вернее аннулировать тот ущерб, который могло бы ей нанести знание реальности).
Фетишизм, определенный, таким образом, через процесс отклонения и подвешивания, принадлежит к сущности мазохизма. Вопрос о том, присущ ли он также и садизму, весьма сложен. Конечно, изрядное число садистских убийств сопровождается некими обрядами, например, разрыванием одежд, которое не объяснить просто борьбой [с жертвой]. Но говорить о какой-то садомазохистской амбивалентности, которую фетишист выказывает по отношению к своему фетишу, неверно; слишком уж дешево добывается в этом случае искомое садо-мазохистское единство. Существует сильная тенденция смешивать два весьма отличных друг от друга вида насилия — насилие, возможное по отношению к фетишу с целью его уничтожения и другое, лишь определяющее выбор и конституцию фетиша как такового (как в случае «срезателей кос»[38]). Мы не можем сослаться на срезателей кос, не отметив одну исторически важную проблему психиатрии. «Psychopathia sexualis» Краффт-Эбинга, под редакцией Молля, представляет собой огромное собрание случаев самых отвратительных извращений, предназначенное для врачей и юристов, как значится в подзаголовке книги. Покушения и преступления, зверства, живодерства, некрофилия: здесь сообщается решительно обо всем, но неизменно — с необходимым научным хладнокровием, без каких бы то ни было пристрастий или оценочных суждений. Но вот мы наталкиваемся на случай 396, страница 830. Тон меняется: «Один опасный фетишист, избравший себе фетишем косы, внушал беспокойство всему Берлину…» И комментарий: «Эти люди настолько опасны, что их безусловно следовало бы заключать в психиатрическую лечебницу на длительный срок, вплоть до окончательного выздоровления. Они вовсе не заслуживают какого-то безграничного сострадания…, и когда я думаю о безмерном страдании, причиненном одной семье, в которой молодая девушка вот так лишилась своих прекрасных волос, я совершенно не могу понять, почему этих людей не содержат в лечебнице бесконечно долго… Будем надеяться, что новый уголовный закон принесет на этот счет какое-то улучшение». Подобный взрыв негодования, обращенного против извращения, которое все-таки достаточно умеренно и безобидно, наводит на мысль, что автора волновали какие-то личные мотивы, уведшие его в сторону от привычного для него научного метода. Следует, стало быть, заключить, что, подойдя к случаю 396, психиатр потерял контроль над своими нервами; это для всех должно послужить уроком[39]. Во всяком случае, нам кажется, что фетишизм может принадлежать к садизму лишь вторичным и искаженным образом: то есть лишь в той мере, в какой он порвал свое единственно существенное отношение к отклонению и подвешиванию, чтобы перейти в совершенно иной контекст — отрицания и негации — и встать на службу садистскому сгущению.
С другой стороны, нет никакого мазохизма без фетишизма в его изначальном смысле. Способ, каким Мазох определяет свой идеализм, или теорию «сверхчувственного», кажется на первый взгляд банальным: речь идет не о вере в совершенство мира, говорит он в «Разведенной», следует, напротив, «окрылить» себя и бежать от этого мира в грезу. Речь, следовательно, идет не о негации или разрушении мира, но также и не об идеализации его; здесь имеется в виду отклонение мира, подвешивание его в акте отклонения, — чтобы открыть себя идеалу, который сам подвешен в фантазме. Обоснованность реального оспаривается с целью выявить какое-то чистое, идеальное основание: подобная операция полностью сообразуется с юридическим духом мазохизма. Не удивительно, что этот процесс приводит к фетишизму. Основные фетиши Мазоха и его героев — меха, обувь, даже хлыст, диковинные казацкие шапки, которые он любил напяливать на своих женщин, все эти маскарадные наряды из «Венеры». В сцене из «Разведенной», о которой мы говорили выше, раскрывается двойное измерение фетиша и, соответственно, двойное подвешивание: часть субъекта знает реальность, но оставляет это знание в подвешенном состоянии, другая же часть сама подвешивается в идеале. За желанием какого-то научного наблюдения следует мистическое созерцание. Более того, процесс мазохистского отклонения заходит столь далеко, что захватывает и сексуальное удовольствие как таковое: удовольствие отклоняется, задерживается максимально долгое время, что позволяет мазохисту в тот самый миг, когда он его, наконец, испытывает, отклонять его реальность, чтобы отождествиться с «новым человеком без половой любви».
Все в романе Мазоха кульминирует в подвешенности. Не будет преувеличением сказать, что именно Мазох вводит в искусство романа технику подвешивания, suspens'a — пружину повествования в чистом виде: не только потому, что мазохистские обряды истязаний и пыток предполагают какое-то подлинное физическое подвешивание (героя приковывают, распинают, подвешивают), но и потому, что женщина- палач принимает те или иные застывшие позы, отождествляющие ее со статуей, с портретом, с фотографией; потому, что она не завершает свой жест, оставляя его в подвешенном состоянии, когда опускает хлыст на спину своей жертвы, когда приоткрывает свои меха; потому, что она отражается в зеркале, которое схватывает, задерживает ее позу. Мы увидим, что эти «фотографические» сцены, эти отраженные или задержанные образы имеют огромное значение с двух точек зрения: с точки зрения мазохизма вообще и искусства Мазоха — в частности. Они представляют собой один из творческих вкладов Мазоха в искусство романа. Следует также отметить и то, как одни и те же сцены у Мазоха повторяются в различных планах, образуя своего рода застывший каскад: так происходит в «Венере», где основная сцена с женщиной-палачом сначала видится во сне, затем разыгрывается, потом исполняется всерьез, смещается и переносится на другие персонажи.
Эстетическая и драматическая подвешенность у Мазоха противостоит многократному механическому и накопительному повторению у Сада. И нужно отметить, что искусство suspens'a всегда ставит нас на сторону жертвы, побуждает нас отождествиться с жертвой, тогда как накопление и ускорение, имеющие место в повторении, побуждают нас, скорее, перейти на сторону палачей, отождествиться с садистским палачом. Следовательно, в садизме и мазохизме повторение имеет две совершенно различные формы — смотря по тому, в чем заключается его смысл: в садистских ускорении и сгущении, или же в мазохистских «замораживании» [figement] и подвешивании.
Этого достаточно для объяснения отсутствия непристойных описаний у Мазоха. Описательная функция не исчезает, но вся непристойность в ней отклоняется и подвешивается, все описания как бы смещаются: от самой вещи к фетишу, от одной части объекта к другой, от одной стороны субъекта к другой. Остается лишь некая гнетущая, экзотическая атмосфера, словно какой-нибудь слишком густой аромат, который нависает и клубится в подвешенном состоянии и который не развеять никакими смещениями. О Мазохе, в противоположность Саду, надлежит сказать, что никто никогда не заходил столь далеко, сохраняя при этом пристойность. В этом — другой аспект романического творения Мазоха: роман атмосферы, искусство намека. Декорации Сада, садовские замки находятся под властью неумолимых законов тени и света, которые ускоряют жесты их жестоких обитателей. Декорации же Мазоха, их тяжелые занавеси, их интимное загромождение, будуары и гардеробы отданы во власть светотени, на фоне которой проступают лишь какие-то подвешенные жесты и страдания.
Искусство и язык Сада, искусство и язык Мазоха — две совершенно разные вещи. Попытаемся подытожить уже отмеченные нами различия: в работах Сада приказы и описания восходят к высшей доказательной функции; эта доказательная функция основывается на совокупности отрицания как активного процесса и негации как
В работах Мазоха приказы и описания также восходят к некоей высшей функции — мифологической и диалектической; эта функция основывается на совокупности отклонения как реактивного процесса и подвешенное™ как