время и в той школе все еще практиковались. Поднимал ли я когда-нибудь – во имя дисциплины и порядка – руку на ребенка? Да, признаюсь, поднимал. Школьником меня и самого подвергали побоям, и я никогда не ставил под вопрос роль, которую играли в школьной жизни трость, линейка или комнатные туфли. Но, прежде чем вы начнете заламывать руки или попытаетесь сломать мне шею, позвольте объясниться.
Значит, дело было примерно так…
Время вечернее, с начала моего первого школьного триместра прошел примерно месяц, я дежурю по школе. Это означает, что мне надлежит уложить мальчиков спать, выключить в их спальнях свет и бодрствовать на случай возникновения каких-либо неожиданных кризисов или просто непредвиденных обстоятельств. Спальни «Кандэлла» носят имена морских птиц: «Шилоклюв», «Кайра», «Кулик-сорока» и прочее в этом роде. В моей приготовительной школе они были названы по деревьям: «Бук», «Ильм», «Дуб» и «Платан». Думаю, в двадцать первом столетии спальни школ наиболее искушенных, внимательных к духовным запросам детства получают названия наподобие «Феррари», «Астон-Мартин», «Порше» или «Ламборгини» или, скажем, «Шардоне», «Мерло», «Пино-Нуар» и «Шираз», а то и «Бейонсе», «Бритни», «Джей-Зи» и «Гага», однако в мою эпоху, эпоху Питера Скотта, Джеральда Даррелла и «Тафти-Клуба», природа и лесные зверушки считались наиболее подобающими и пристойными источниками отроческого вдохновения. Я гашу свет в «Крачке» и «Тупике» и направляюсь коридором верхнего этажа к «Баклану», из которого несется гвалт совершенно непомерный.
– Ладно, все успокоились! И почему это если шум, так непременно в «Баклане»?
– Сэр, сэр, у меня подушка лопнула.
– Сэр, тут такой ужасный сквозняк.
– Сэр, я только что привидение видел, честное слово.
– Мы боимся, сэр.
– Ладно. Хватит. Я гашу свет. И чтобы никакого писка. И. Чтобы. Никакого. Писка. Да-да, Филипс, это и к вам относится.
Я спускаюсь вниз и направляюсь к учительской. Там горит камин, я сажусь перед стопкой тетрадок, которые мне предстоит проверить. Однако, прежде чем начать править работы школьников, я извлекаю из кармана твидового пиджака трубку, а с нею и «Друга курильщика» – подобие перочинного ножа, которое помимо обычного лезвия содержит развертку, трамбовку и шильце. Некоторое время я вожусь с трубкой, ковыряясь в чашечке и выскребая ее, выбивая в пепельницу табак, оставшийся от последней выкуренной мною дозы, продувая мундштук, точно согревающий свой инструмент трубач. Затем открываю жестянку с «Виски игрока» и отлущиваю тонкий слой плотного, чуть влажного табака. Его сладковатый древесный запах, к которому примешивается что-то такое, что может быть, а может и не быть ароматом обещанного названием табака виски, кажется мне благоуханием божественного бальзама. Я укладываю клинышек табака на ладонь левой руки и начинаю растирать его круговыми движениями пальцев правой. Большинство курильщиков трубки предпочитает покупать табак уже растертый, однако для меня ритуал высвобождения волокон из тонкой пластины прессованного табака важен почти так же, как само курение.
В последнем романе Яна Флеминга о Бонде – «Человек с золотым пистолетом» – есть замечательная фраза: «Лучшая выпивка дня – это та, что предшествует первой». Словно обо мне и сказано. Для меня лучшая затяжка – та, которую я совершаю в воображении, набивая трубку.
И как раз в тот миг, когда я собираюсь наполнить чашечку трубки табаком и раскурить его, до меня доносятся звуки, создаваемые пробегающими по половицам босыми ногами.
«Баклан».
Я горестно вздыхаю, кладу трубку рядом с клубочком из волокон свежерастертого табака. Поднимаясь по лестнице, слышу приглушенные смешки, шлепки, щелчки и шепотки. Вхожу в спальню, щелкаю выключателем. Участники ритуальной потасовки замирают во внезапно вспыхнувшем свете. В руках они держат школьные галстуки, которыми хлестали друг друга. Я хорошо помню такие схватки по проведенным мной в общих спальнях ночам.
– Тишина! Все по постелям. Немедленно!
Короткая кутерьма, мальчики запрыгивают в кровати и мгновенно притворяются крепко спящими.
Я выключаю свет.
– Еще хоть один звук из этой спальни – и тот, кто его издаст, получит порку. Понятно? Порку. Я не шучу.
Вернувшись в учительскую, я с огорчением замечаю, что за две-три минуты, проведенные волокнами табака на столе, они успели немного подсохнуть. Я заполняю ими чашечку трубки, уминаю их большим пальцем. Нет, они все еще достаточно влажны и потому утрамбовываются легко. Плотные, чуть пружинистые.
Наступает миг, которого так жаждали мой мозг и мои легкие.
Осталось лишь раскурить трубку, а для выполнения этой задачи пригодны только спички «Свон», никакое другое поджигательное приспособление тут не подходит – ни специальные трубочные зажигалки, даже самые сложные и хитроумные, ни спички «Брайан и Мэй», ни «Бик», «Клипер», «Зиппо», «Ронсон», «Колибри», «Дюпон» или «Данхилл», хоть все они и прекрасны по-своему. Спички «Свон» – настоящие спички, а это означает, что зажечь любую из них можно, шаркнув ее фуксиновой головкой по какой угодно шероховатой поверхности, а не только по поблескивающей, коричневой полоске, которой вынуждены ограничиваться спички безопасные. Вы можете чиркать ею по кирпичной стене, можете, точно ковбой, по собственной подошве. Впрочем, к коробку этих спичек приклеена полоска золотистой наждачной бумаги, с шершавостью коей ничто сравниться не может. Я подтягиваю к себе коробок. Я знаю: чиркать спичкой полагается от себя, дабы частички вспыхнувшей головки не ударили вам в лицо, однако предпочитаю словно бы зачерпывающее движение в направлении противоположном – движение, которое завершается тем, что горящая спичка оказывается прямо перед моими глазами.
Сернистый аромат пощипывает мои ноздри, пока я подношу спичку, наклонив ее, к чашечке трубки, а затем неторопливо придаю ей горизонтальное положение. Каждое посасывание мундштука пригибает язычок пламени к табаку, и тот приветственно шипит и вспучивается, а влажная свежесть его отдает дыму свою густую сладость. Наконец, когда начинает светиться вся его поверхность, и как раз перед тем, как пламя пытается обжечь кончики моих пальцев, три резких движения запястья гасят спичку. Ударяясь о стекло пепельницы, она издает чуть слышный звон. Сгоревшие почти до самого кончика спички всегда давали Коломбо и Шерлокам ключ к разгадке преступления. «Это сделал курильщик трубки, Ватсон, попомните мои слова…»
Я попыхиваю трубкой. Первое, второе, третье, четвертое, пятое посасывание; я причмокиваю уголком рта. Табак разгорается, и шестая не то седьмая затяжка позволяет мне наполнить дымом все легкие. Горячий дым мгновенно проникает в бронхиолы и альвеолы, а те посылают никотин через кровь в мозг. Столь богатая порция никотина способна довести до головокружения и холодного пота даже закоренелого курильщика трубки. Однако глубинный никотиновый удар порождает благодарный выброс энкефалинов и эндорфинов, и полученный организмом глухой пинок сменяется приятным электрическим жужжанием и гудом всего тела – это начинает работать его благодатная фармакопея, – и что такое кашель, тошнота, ожоги языка и полости рта, горькая смола в слюне и медленное сокращение жизненной емкости легких в сравнении с этим головокружительным, пульсирующим всплеском любви, с этой сотрясающей вас вспышкой радости?
В сущности, ради первой порции дыма все и затевалось. Теперь весь фокус в том, чтобы сохранять трубку горящей – мягко и не часто посасывая мундштук и получая уже меньшие, сигаретных размеров, табачные ингаляции, пока работающий как фильтр слой еще не сгоревшего табака не загрязнится, не пропитается смолой и токсинами, после чего трубку можно будет счесть докуренной и готовой к новой прочистке и отшкрябыванию.
Я уже достиг стадии неторопливого попыхивания, и нет сейчас на нашей планете человека довольнее меня – только трубка способна давать такое находящее в самом себе основания довольство: курильщики трубок выглядят довольными, поскольку знают, что они суть символы старозаветного довольства, и довольны этим… но тут чья-то звучная пробежка над головой заставляет меня оторваться от тетради, которую я проверяю.