Чтоб вас черти взяли.
Ну пошумели разок, точно мышь, прошмыгнувшая за стенной панелью, и ладно. Можно не обращать внимания.
Ан нет, вот и еще один звук – безошибочно узнаваемый топот босых ног по дощатому полу.
Волна гнева с головой накрывает меня. Я разъярен точно в той же мере, в какой был только что доволен. Если бы я не курил столь мирно и благостно, то и не скакал бы сейчас по лестнице с таким неистовством.
– Филипс! Ну разумеется. Кто же еще? Хорошо. Ладно. Что я сказал в прошлый раз? Я сказал, что следующего нарушителя тишины ожидает порка, и сказал это всерьез. Наденьте халат, шлепанцы и извольте явиться в учительскую.
Спускаясь вниз, я осознаю всю огромность того, что сейчас произойдет. Я угрожал детям поркой, а таковая подразумевала в «Кандэлле» не трость, линейку или шлепанец, но парусиновую туфлю на резиновой подошве. Я вступаю в учительскую. Трубочный дым виснет в комнате совсем не так, как сигаретный. Созданные открывшейся дверью воздушные струи сминают тяжелые слои дыма в рифленые волны. Я открываю шкаф, нахожу под ящичками для бумаг официальную спортивную туфлю, беру ее, сгибаю и отпускаю, и она пружинисто распрямляется.
Что я наделал? Если я не выполню угрозу и не побью мальчика, весь авторитет, какой у меня есть, окажется подорванным и я никогда больше не смогу управлять учениками. И сильно ли его придется бить? Что, если он заплачет? О господи!
Я расхаживаю по учительской взад-вперед, хлопая туфлей по ладони – все сильнее, сильнее, пока не ощущаю жгучую боль.
Робкий стук в дверь.
Я откашливаюсь.
– Войдите.
Входит, шаркая, Филипс. Лицо его неподвижно, серьезно. Он испуган. Всем известно, что я никогда еще никого не бил, а значит, он не может знать наверняка, какой жестокости кара его ожидает. Зато формальную сторону дела он явно знает лучше меня, поскольку снимает халат и вешает на дверной крючок так уверенно, что я понимаю: наказание это он получал уже не раз.
– Я говорил вам, что тот, кто попадется мне в следующий раз, получит порку, ведь так, Филипс?
– Да, сэр.
Почему он не просит пощады? Тогда у меня была бы возможность смилостивиться. А он просто стоит передо мной, испуганный, но полный препротивной решимости, не оставляющей мне почти никакого выбора.
– Хорошо. Ладно. В таком случае, давайте покончим с этим.
Я не имею ни малейшего представления о том, что мне следует делать дальше, однако Филипс снова берет инициативу на себя. Он подходит к стоящему перед камином кожаному креслу, сгибается над его подлокотником, положенным образом подставляя мне свои ягодицы.
О господи. О черт.
Я замахиваюсь и опускаю на них подошву туфли.
Шлепок.
Молчание.
– Ну вот. Ладно. Хорошо.
Филипс оборачивается, смотрит на меня. Выглядит он потрясенным. Изумленным.
– И… и все, сэр?
– Да, и пусть это послужит вам уроком! Если я говорю – никакой возни, я именно это и
– Сэр.
Почти не скрывая ухмылки, Филипс выпрямляется, снимает с крючка халат и уходит.
Сила, с которой подошва туфли соединилась с его задом, и у комара синяков не оставила бы. Если бы я не ударил Филипса, а просто уронил туфлю на его зад, ему и то было бы больнее. Да я мог бы шлепнуть его носовым платком – то же и вышло бы. Хороша порка – хилый хлопочек.
Я падаю в кресло, меня трясет. Никогда больше. Никогда больше не стану грозить мальчишкам телесным наказанием.
И больше я оным никогда не грозил.
Высокому, по большей части веселому, дымящему трубкой оригиналу, который преподавал самые разные предметы, судил спортивные матчи младших школьников и старался помогать учителям и ученикам, чем только мог, в «Кандэлле» нравилось. Похоже, и оригинал нравился «Кандэллу», поскольку, когда он в конце летнего триместра прощался с директором школы, тот спросил, не захочется ли ему приехать сюда и в следующем.
– Но я в это время начну учиться в Кембридже.
– Михайлов триместр до октября не начнется. А мы открываемся месяцем раньше.
И в следующие два года я приезжал в «Кандэлл» перед началом и после окончания коротких кембриджских триместров. Летом я водил по крикетному полю трактор с прицепленной к нему косилкой и судил крикетные матчи. Зимой выводил мальчиков на прогулки, а если воскресенье выдавалось дождливым, сочинял для них викторины и конкурсы, чтобы им было чем заняться.
Насчет того, что меня ожидает жизнь учителя, я никаких сомнений не питал. То было мое подлинное предназначение, и призыв его звучал у меня в голове так же громко, как колокол какой угодно школы. Стану ли я преподавать в заведении вроде «Кандэлла», в университете или на каком-то промежуточном уровне – это могло решиться только по окончании Кембриджа. Если моих умственных способностей хватит на академическую карьеру, возможно, я посвящу жизнь гуманитарным наукам. Мне не составляло труда представить, как изучение Шекспира обращается в мое
Перспектива достаточно приятная. Я покончил с ужасным пристрастием к сахару, с безумием и распадом, которые оно на меня насылало. Его сменило другое пристрастие – древесное, твидовое, старомодное и мужественное, которое – при наличии необходимых запасов – не сказывалось ни на настроении моем, ни на поведении, а заодно и служило мне напоминанием о том, что я теперь человек зрелый, воздержанный, рациональный и вообще взрослый. Разумеется, никаких потачек любви, сексу и телу моему я не давал. Я был огонь и воздух – иными словами, дым, – освобожденный, подобно Клеопатре, от власти прочих, низменных стихий…[22]
Спустя десять лет, в 1988-м, я познакомился с одним из величайших курильщиков Британии. В то время он был и первейшим из ее выпивох.
– Я принадлежу, – сказал он Рику Мейоллу, Джону Гордону Синклеру, Джону Сешэнсу, Саре Берджер, Полу Муни и мне, когда мы собрались на первую репетицию его пьесы «Общая цель», – к поколению бухла и чинариков. – И скорбно ссутулился, подчеркивая неотвратимость этого факта, перед безжалостным лицом коего он бессилен.
В то время Саймону Грею было, как я с легким содроганием понимаю, пока пишу это, ровно столько лет, сколько сейчас мне. Голову Саймона венчала такая же, как у его любимого актера Алана Бейтса, копна черных волос, однако телесной крепости в нем было гораздо меньше. Годы пьянства обратили живот Саймона в подобие квелого котелка, одновременно иссушив нижнюю часть его тела – ноги у него были, как у журавля, а зад практически отсутствовал. Я почти никогда не видел его без сигареты в одной руке и стаканчика в другой. По утрам он опрокидывал в себя бокал шампанского, которое, на его взгляд, спиртным и считать-то не следовало. А начиная с ленча и далее Саймон осушал несчетные чашки кофе или пластиковые стаканчики виски «Гленфиддик». Я впервые свел близкое знакомство с самым настоящим алкоголиком. В моем поколении присутствовали люди, которые пили больше, чем следовало, и обратились со временем в пьяниц, однако в ту пору их еще выручала молодость.