обычных обязанностей учителя, разумеется. Вам это интересно?
– Господи. Великолепно. Я должен съездить туда на собеседование?
– Знаете, вам повезло: мистер Валентайн, отец директора «Кандэлла» Джереми Валентайна, живет в Норфолке и совсем недалеко от вас. Повидайтесь с ним.
Мистера Валентайна, добродушного джентльмена в кардигане, весьма и весьма интересовали мои взгляды на крикет. Он налил мне большой бокал «амонтильядо» и снисходительно признал, что этот молодой малый, Бодем, бить по мячу, безусловно, умеет, однако направление и дальность его ударов слишком неустойчивы, чтобы доставить какие-либо хлопоты любому технически грамотному бэтсмену. О латыни и греческом разговора не было. О футболе и регби, по счастью, тоже. Зато мой выбор колледжа он одобрил.
– В мое время «Куинз» очень хорошо показывал себя в играх на университетский кубок. У калитки стоял тогда Оливер Попплуэлл. Первый класс.
Я воздержался от упоминания о том, что этот самый Оливер Попплуэлл, друг нашей семьи и выдающийся королевский адвокат, лишь несколько месяцев назад стоял в парике и мантии перед уголовным судом Суиндона и защищал меня. † Момент показался мне несколько неподходящим.
Валентайн-старший встал, пожал мне руку.
– Думаю, они ожидают, что вы появитесь там так быстро, как сможете, – сказал он. – Поезжайте из Питерборо первым же поездом на Йорк.
– Так я… вы…
– Господи, ну конечно. Вы как раз тот малый, какой требуется Джереми.
Я сел на поезд, приехал в «Кандэлл» и обратился в учителя и «как раз того малого».
Так ли уж сильно отличался я от вороватого, лживого маленького мерзавца, который в течение десяти лет был для его семьи мукой мученской? Неужели все мое неистовство, вся бесчестность, все вожделения исчезли без следа? Все страсти улеглись, желанья утолились? С определенностью могу сказать одно: я не думал, что способен снова приняться за кражи. Я повзрослел достаточно для того, чтобы научиться сосредоточенно работать, чтобы отвечать за себя. Все взрослые голоса, когда-либо кричавшие мне в ухо («Думай, Стивен. Руководствуйся здравым смыслом. Соберись. Работай. Не забывай о других. Думай. Думай, думай,
Так я, во всяком случае, полагал.
Курить я продолжал по-прежнему. Однако, дабы соответствовать роли школьного учителя, перешел с самокруток на трубку. Отец не расставался с трубкой во все годы моего детства. Шерлок Холмс, преклонение перед которым и стало непосредственной причиной моего изгнания из «Аппингема», † был знаменитейшим из всех курильщиков трубки. Трубка стала для меня символом труда, мысли, разума, самообладания, собранности («Эта задача как раз на три трубки, Ватсон»[16]), зрелости, проницательности, силы интеллекта, мужественности и нравственной чистоты. Мой отец и Холмс обладали всеми этими качествами, ну и я стремился уверить себя и всех окружающих в том, что тоже обладаю ими. Полагаю, еще одна причина для выбора именно трубки состояла в том, что в «Кандэлл-Мэнор», йоркширской приготовительной школе, предложившей мне место младшего учителя, я был по возрасту ближе к ученикам, чем к преподавателям, и потому нуждался в какой-то приметной черте, которая причисляла бы меня к взрослым, а вересковая трубка и твидовый пиджак с кожаными заплатами на локтях выполняли эту задачу совершенным, как я считал, образом. Мысль о том, что долговязый юнец с трубкой в зубах выглядит напыщенным и претенциозным охламоном наихудшей разновидности, голову мою не посещала, а окружавшие меня люди были слишком добры, чтобы указать мне на это. Мальчики прозвали меня «Вздымающимся адом»,[17] но – быть может, потому, что трубку курил и директор школы, – само это обыкновение возражений у них не вызывало.
Нужды в бритье я все еще не испытывал, а копна прямых волос, которые мне и по сей день не удается призывать к порядку, несколько препятствовала исполнению моего желания источать мужественную зрелость. Похожий скорее на недоросля, чем на наставника, и скорее на молокососа, чем на мачо, я благодушно разгуливал по школе, полный такого счастья, какого никогда еще за всю мою молодую жизнь не знал.
При всем при том первая неделя стала для меня сущим адом. Я и не думал никогда, что учительство настолько утомительно. Мои обязанности были весьма, как мог бы выразиться дворецкий, обширными: не просто преподавать и поддерживать в классе порядок, но готовиться к урокам, проверять письменные работы и выставлять оценки, давать дополнительные уроки, подменять других учителей и вообще быть у всех на подхвате с утреннего, призывавшего мальчиков к завтраку звонка и до той минуты, когда в школе гасили на ночь свет. А поскольку я жил в самой школе и никакими брачными узами вне ее связан не был, директор и старшие преподаватели использовали меня напропалую. Я был нанят в подмену милому, доброму старичку по имени Ноэл Кемп-Уэлч, который в самом начале триместра поскользнулся на льду и что-то такое сломал в тазовом поясе. Поэтому основная моя работа состояла в том, чтобы преподавать латынь, греческий и французский, однако очень скоро я начал подменять директора школы и иных учителей на уроках истории, математики, географии и естественных наук. Уже на третий день мне было велено провести в старшем пятом урок биологии.
– Что они сейчас проходят? – спросил я, обладавший по этому предмету лишь обрывками знаний.
– Воспроизведение человека.
В то утро я многое узнал и о профессии учителя, и – заодно уж – о воспроизведении человека.
– Ну-с, расскажите мне, что вам известно о… – потребовал я у школьников.
Я притворялся, будто проверяю их знания, и важно кивал, слушая ответы, но на самом деле просто тянул время. И слушал точно зачарованный, испытывая отвращение и едва веря своим ушам, как они в подробностях описывают трубки, железы, клапаны и бугры, о которых я кое-что краем уха слышал, но о свойствах, особенностях и назначении коих решительно ничего не знал.
Ученикам «Кандэлл-Мэнор» было чем заняться и вне уроков. Я, не имевший ни малейшего понятия о правилах какой бы то ни было спортивной игры, теперь носился со свистком в зубах по регбийному и футбольному полям. И вскоре обнаружил, что если раз в пять или десять минут дуть в свисток, топать ногой по грязи, тыкать пальцем в сторону ворот и объявлять схватку или непрямой свободный удар, то никто моего невежества не заметит.
– Но, сэр! Он же нарушил правила!
– Не думайте, Хейдон-Джонс, что я этого не заметил.
– Так ведь за это штрафной полагается, сэр!
– Если бы за это полагался штрафной, я и объявил бы штрафной, не так ли?
Если в том, что я, ненавидевший спорт, повсюду сеявший смуту, антисоциальный, недисциплинированный, трижды исключенный из школы, отбывающий испытательный срок преступник, теперь наказывал учеников, судил их спортивные матчи и требовал от них тишины на утренних молитвах, и присутствовала великая ирония, то в том, что я проверял их знания и не переставал улыбаться, никакая ирония и не ночевала. Насколько я сам мог судить, преображение мое было полным: двуличный, вороватый Стивен, слонявшийся, крадучись, за пределами мира здоровья и благопристойности, умер, ничего не оставив приятному молодому человеку консервативной складки, который сыпал латинскими каламбурами и грозился, что запорет весь четвертый класс до полусмерти, если он сию же секунду не умолкнет, – устроит ему поездку в ад и обратно, – и не вертитесь, Холидей, иначе я высеку вас скорпионами, клянусь кишками Христовыми, высеку.
Подобные угрозы были, разумеется, комичными преувеличениями, однако телесные наказания в то