Сначала он берет рукоятку взрывной машинки, подключенной к детонаторам демонстрационных взрывов, и проворачивает ее четыре раза по часовой стрелке, заряжая конденсатор. Потом он отводит ручку назад, снимая предохранитель с плунжера, и с усилием вытаскивает его. Теперь все готово, чтобы послать ток на детонаторы в ящиках с динамитом.
Борглум заканчивает короткую речь о комбинированном использовании взрывчатки, буров и долот при работе над гигантскими скульптурами на горе Рашмор, подчеркивая, как делает это всегда, важность инструмента скульптора, который на самом деле выполняет всего три процента работ по удалению гранита.
Борглум поворачивается спиной к президенту и толпе, театрально поднимает руку с красным флажком. Наверху над закрытой флагом головой Джефферсона сын Борглума Линкольн разговаривает по телефону с кем-то внизу и затем поднимает собственный красно-белый флаг.
В последнюю секунду Паха Сапа бросает взгляд вниз, чтобы убедиться, что он зарядил машинку для демонстрационных взрывов, а не машинку, подсоединенную к проводам, идущим к ящикам с динамитом. Но от усталости в глазах у него туман, и ему нужно срочно посмотреть в бинокль, иначе он рискует пропустить сигнал.
Борглум эффектным движением опускает красный флажок, словно сигнальщик на пятисотмильной индианаполисской гонке.[120]
Паха Сапа проталкивает плунжер до упора вниз.
Он никогда не чувствовал такой злости, как в тот майский день 1917 года, когда его сын Роберт сказал ему, что поступил в армию и скоро отправляется сражаться в Европу.
Роберт окончил частную денверскую школу в декабре 1916 года, и весенние месяцы провел, живя у отца в кистонской лачуге, а потом в Дедвуде, готовя документы для поступления в разные колледжи и университеты, а в основном предаваясь безделью. Паха Сапа неодобрительно воспринял, когда Роберт большую часть своих накопленных денег потратил на почти новенький «харлей-дэвидсон». (Богатый одноклассник Роберта получил этот мотоцикл в подарок по окончании школы и тут же его разбил. Роберт купил побитую машину 1916 года выпуска, заплатив по пять центов за каждый доллар начальной цены, отправил обломки на отцовский адрес и с января по апрель почти безвылазно ремонтировал его.) Хотя сначала Паха Сапа и не одобрял покупку, но по воскресеньям и если выдавалось время, свободное от работы на шахте «Хоумстейк», помогал Роберту и вынужден был признаться себе, что ему нравились тихие часы работы рядом с сыном в сарае, который они использовали как мастерскую. Это была преимущественно молчаливая, преимущественно отдельная, но странным образом сплоченная работа, какой могут предаваться только, пожалуй, отцы и дети. Паха Сапа часто вспоминал потом эти дни.
Высокие оценки Роберта (Паха Сапа всегда знал, что они у сына хороши, только понятия не имел насколько) вкупе с восторженными рекомендациями знаменитых денверских преподавателей принесли плоды — к апрелю 1917-го у Роберта было уже восемь предложений грантов. По своей обычной непонятной (для его отца) манере вести дела Роберт подал заявки в одни и те же колледжи и университеты под двумя именами, оба они были получены официально, а различия объяснялись бюрократическими вывертами в законодательствах разных штатов и правилах федеральной регистрации — Роберт Вялый Конь и Роберт де Плашетт. Заявки, поданные от второго имени, подчеркивали его связь с покойной матерью и белым дедом, словно Роберт был полным сиротой, а местом его проживания в течение последних девяти лет там был назван денверский интернат. В заявлениях, подписанных первым именем, указывалась его связь с живым отцом, а местами прошлого проживания назывались резервация Пайн-Ридж и лачуга Паха Сапы в Кистоне.
К концу апреля Роберт сообщил отцу, что Роберт де Плашетт был не только принят в Принстон, Йель и три других ведущих университета Лиги плюща,[121] но и получил щедрые предложения грантов от этих лучших в Штатах учебных заведений. С другой стороны, Роберту Вялому Коню предложили гранты Дартмутский и Оберлинский колледжи, а также Блэкхиллский университет, расположенный неподалеку, в Спирфише, Южная Дакота, маленьком городке, откуда Молчаливому Калву Кулиджу привозили откормленную печенью форель.
Паха Сапа разозлился, узнав про игры, в которые играл его сын, когда речь шла о таких важных вещах, как образование, но, помимо этого, он испытывал еще и гордость. Разозлился он и когда узнал, что Роберт, который давно выражал желание уехать учиться не только из Южной Дакоты, но и с Запада, надумал поступать в самый малоизвестный из колледжей, принявших его.
— Где эти Дартмутский и Оберлинский колледжи, Роберт? Почему ты выбираешь их, если тебе предложили гранты Принстон и Йель?
Когда состоялся этот разговор, был уже поздний вечер, и они заканчивали работу над коляской к мотоциклу. Роберт улыбнулся широкой, неторопливой улыбкой, которая так нравилась девушкам.
— Дартмутский — в Новом Гемпшире, а Оберлинский — в Огайо. Дай-ка мне ключ на три восьмых.
— Да что они такое рядом с университетами Лиги плюща?
— Ну, Дартмутский вроде можно считать, что и в Лиге. Образован в тысяча семьсот шестьдесят девятом, кажется, имеет королевскую грамоту от того губернатора, который в то время представлял короля Георга Третьего, и, согласно этой грамоте, его назначение — обучать крещеных индейцев в регионе.
Паха Сапа крякнул и отер пот с лица, отчего на щеке осталось грязное пятно.
— И сколько… индейцев… с тех пор окончили его?
Улыбка Роберта под голой лампочкой в шестьдесят ватт была широкой и белозубой.
— Маловато. Но мне нравится их девиз — «Vox Clamantis in Deserto».
— «Голос вьющегося цветка в пустыне»?
— Почти что так, отец. «Глас вопиющего в пустыне». Ко мне это может иметь некоторое отношение.
Паха Сапа выгнул брови.
— Да? Так ты считаешь, что твой дом священные Черные холмы — это пустыня?
Голос Роберта посерьезнел.
— Нет. Я люблю холмы и хочу вернуться сюда когда-нибудь. Но я думаю, что голос нашего народа слишком долго оставался без ответа.
Паха Сапа прекратил делать то, что делал, и при звуках слов «нашего народа» повернулся к сыну — раньше он от Роберта никогда такого не слышал. Но его сын, наморщив лоб, затягивал один из болтов.
Паха Сапа откашлялся, почувствовав вдруг, как запершило у него в горле.
— А как насчет этого колледжа в Огайо… как его… Оберлинский? У них тоже такой броский девиз?
— Может быть. Только я его не помню. Нет, мне нравится тамошняя политика, отец. Они принимали негров уже в тысяча восемьсот тридцать четвертом или около того… а женщин еще раньше. После Гражданской войны выпускники Оберлина отправились на Юг преподавать в школах Бюро по работе с бывшими невольниками. Некоторые из них были убиты ночными всадниками.
— Ты хочешь мне сказать, что отправишься на Юг преподавать неграм? Ты хоть представляешь, насколько силен реорганизованный ку-клукс-клан? Не только на Юге, но и повсюду?
— Да, я знаю об этом. И нет, я не собираюсь преподавать — ни на Юге и вообще нигде.
— А что же ты хочешь делать, Роберт?
Этот вопрос в последние годы мучил Паха Сапу гораздо сильнее, чем призрак Кастера. Его сын был такой умный, такой красивый, такой представительный и такой замечательный ученик (если опустить его отцовскую фамилию, которая на самом деле и не была фамилией его отца), что мог стать кем угодно — адвокатом, доктором, ученым, математиком, судьей, бизнесменом, политиком. Но Роберт, которого с самого детства интересовало все и который не желал сосредоточиваться на чем-то одном, казалось, был совершенно безразличен к карьере.
— Не знаю, отец. Я думаю, что должен несколько лет поучиться в Дартмуте… Я хочу заниматься гуманитарными науками, и они не требуют, чтобы ты сразу же выбирал специализацию или карьеру. Вообще-то я, когда вырасту, хочу быть похожим на тебя, вот только не знаю, как этого добиться.
Паха Сапа нахмурился и уставился в макушку склоненной головы Роберта. Наконец его сын посмотрел