Сапа, ты никогда не должен отрицать его реальность. Ты был избран, мой любимый. И настанет день, когда тебе придется решать. Я не представляю, что и как, сомневаюсь, что и ты представляешь это. Я только молюсь… молюсь тайне внутри самой Тайны… о том, чтобы ко времени, когда тебе все же придется принимать решение, твоя жизнь дала тебе ответ и ты бы знал, как тебе действовать. Боюсь, что тебе предстоит сделать очень нелегкий выбор.
Паха Сапа был ошеломлен. Он поцеловал руку Рейн, прикоснулся к ее щеке, потом с силой потер собственную щеку.
— Вовока, этот сумасшедший пайютский пророк, о котором я тебе говорил, тоже, видимо, считал, что он избранный. А в конечном счете оказалось, что он всего лишь сумасшедший. Рубахи танца Призрака не защитили от пуль. Я видел такую рубаху на Сильно Хромает, под его драной шерстяной кофтой.
Рейн поморщилась, но голос ее не утратил убежденности.
— Этот старик только думал, что он избранный, мой дорогой. А ты и есть избранный. Ты это знаешь. А теперь знаю и я.
Внезапно с равнин снизу налетел ветер и засвистел в скалах вокруг них.
Паха Сапа заглянул в глаза жены.
— Избранный, но для чего? Одному человеку не по силам остановить каменных гигантов вазикуна, вернуть бизонов или возвратить Вакан… священную Тайну… народу, потерявшему ее. Так… для чего же я был избран?
— Ты сам поймешь, когда придет время, мой дорогой. Я знаю, что поймешь.
Медленно спускаясь по склону Харни-пика, они не разговаривали, но большую часть пути держались за руки.
Далеко внизу важные гости заполняют первые ряды трибун.
Глядя через дейссовские окуляры, Паха Сапа находит лысину своего старого учителя Доана Робинсона. Он знает, что Доану в октябре исполнится восемьдесят, но поэт и историк никак не может пропустить подобную церемонию, праздник открытия очередной части разделяемой всеми реальности, которая когда-то была мечтой одного лишь Доана Робинсона (пусть эта мечта и претерпела сильные изменения).
Рядом с Робинсоном в переднем ряду еще более глубокий старик, у которого вокруг подбородка, левой щеки и шеи словно намотано полотенце. Это сенатор Питер Норбек, и Паха Сапа знает, что Норбек вместе с мечтателем Доаном Робинсоном и конгрессменом-прагматиком Уильямом Уильямсоном и составили ту тройку активистов, которая выступала за проект Рашмор, проталкивала его, представляла сенату, находила для него финансирование, отстаивала и неустанно защищала (нередко от неумеренности самого Борглума) вплоть до нынешнего состояния проекта — три почти законченные головы. Но сенатор Норбек, который за прошедшие годы выслушал от Борглума столько бранных слов, сколько не каждый мужчина позволит сказать даже своей жене, теперь умирает от рецидива рака челюсти и языка. Рак и многократные операции в конечном счете лишили его дара речи и превратили нижнюю часть лица в кошмар, которым можно до смерти напугать детей и некоторых избирателей, но Норбек отрастил бороду, скрывающую часть этого ужаса, и обмотался шарфом-полотенцем, словно это обычная часть его гардероба — может быть, второй галстук или яркий шейный платок.
Паха Сапа упирает руку с биноклем в левое колено и видит, что Норбек откидывается назад — говорит что-то трем мужчинам в ряду за ним. Показывая на толпу нетерпеливых репортеров, загнанных за ленточку, умирающий сенатор разыгрывает быструю пантомиму, которая заканчивается спиралевидным движением указующих вверх пальцев. Все три политика (а с ними и Доан Робинсон, сидящий через три человека справа от Норбека) заливаются смехом.
Уильям Уильямсон не смеется. Конгрессмен, выбранный главой делегации для приветствия ФДР, нервно ходит туда-сюда перед стойками высоких микрофонов.
Паха Сапа смотрит на свои часы — 14.28. Он видит Гутцона Борглума внизу — тот слишком занят, разговаривает с важными людьми, и у него нет времени подняться и остановить Паха Сапу, даже если он и заметил в свой бинокль что-то неладное. Но у Борглума есть телефонная связь с сыном Линкольном, который руководит бригадой из восьми человек на кране и стреле над головой Джефферсона, а согласно официальной программе открытия памятника, Линкольн и нажмет кнопку, инициируя демонстрационные взрывы, когда его отец даст отмашку красным флажком, хотя в действительности именно главный взрывник всегда приводит в действие детонаторы. Паха Сапа достаточно далеко выдвинут на щеке Линкольна (тоже покрытой, как понимает он теперь, глядя на гранит под собой, своего рода полотенцем) и сможет увидеть, как взмахнет флажком Линкольн Борглум (флажок у него красно-белый), когда помощник его отца внизу передаст по телефону подтверждение команды на взрыв.
Но взрывной машинкой управляет Паха Сапа.
В сотый раз смотрит он на двадцать ниш, где установлены ящики с динамитом и детонаторы. Беспокоит его, как всегда, одно: не обрушит ли взрыв град камней и валунов на толпу и на трибуны. По идее, такого не должно случиться — он достаточно глубоко расположил динамит в нужных местах. Большой Билл Словак, который (оставив золотодобывающую шахту «Крипл-Крик», где несоблюдение правил безопасности владельцами привело к гибели под завалом двадцати трех горняков) некоторое время работал в бригаде взрывников в Денвере, всегда любил говорить Паха Сапе, что если нужно подрывать большие сооружения, то главную роль тут играет сила тяжести, а не сам взрыв динамита. «Обрушение, а не взрыв» — таков был девиз их бригады. «Дай мне одну динамитную шашку, — говорил Большой Билл за обедом со вкусом каменной пыли на „Ужасе царя небесного“ в тусклом свете карбидных ламп на их касках, — и я тебе снесу Нотр-Дам. Нужно только выбрать верное место в правильно выбранном контрфорсе, а остальное доделает сила тяжести».
Паха Сапа надеется, что так и произойдет в данном случае, но всегда остается опасность, что осколки разлетятся. Он рассчитал взрывы с учетом безопасности тех, кто находится наверху, и почти уверен в том, что президенту и всем гостям внизу на горе Доан не угрожают ни малые осколки, ни тем более падение крупных камней, но все же он волнуется.
Паха Сапа понимает, что много лет назад должен был ответить своему сыну так: «Я не воин и никогда им не буду. Мне недостает желания причинять боль людям».
Теперь он осознает, что так оно и было. Невзирая на неизбежные кулачные побоища, которые случались в его долгой жизни, включая и те, что были, когда он устроился на эту работу пять лет назад, у него никогда не возникало желания причинять кому-то боль или убивать кого-то. Даже когда он дрался, защищаясь или чтобы пресечь расистские оскорбления в свой адрес, делал он это, применяя минимум силы и помня (и по ярким воспоминаниям Шального Коня, и по высокопарной болтовне призрака Длинного Волоса), что в некоторых случаях единственным правильным ответом является применение максимума силы.
Но теперь, сидя на ящике с динамитом рядом с двумя взрывными машинками, он знает, что не выпрыгнул, увлекая за собой Гутцона Борглума, из вагонетки канатной дороги, потому что, пока у него оставался хоть какой-то иной выбор, он не хотел убивать Борглума. А выбор у него есть. По крайней мере, на ближайшие несколько минут.
Снизу доносится всплеск шума, потом аплодисменты, и на парковочную площадку въезжает кавалькада автомобилей. Другие машины выруливают к одной или другой стороне, но один длинный черный фаэтон, впереди которого, поглядывая по сторонам, идут люди в черных костюмах, сворачивает на новую дорогу и останавливается перед трибунами так, что микрофоны оказываются рядом с передней пассажирской дверью.
С заднего сиденья открытой машины выходит человек, и трибуны восторженно приветствуют его. Паха Сапа выравнивает бинокль. Это популярный ковбой-губернатор Южной Дакоты Том Берри. Губернатор наклоняется к пассажиру на переднем сиденье и несколько секунд говорит с ним, потом отходит и снова машет толпе.
Теперь школьный оркестр начинает играть «Салют вождю» (Паха Сапа слышит музыку дважды: один раз напрямую, а второй — через громкоговорители, к которым подключены микрофоны), и Франклин Рузвельт без шляпы, оставаясь, конечно, сидеть на переднем пассажирском сиденье, откидывает назад голову, — солнце поблескивает в золоченой оправе его очков, — поднимает открытую ладонь,