отворачивается от Паха Сапы и ждущего Борглума и машет по очереди каждой части толпы, расположившейся полукругом, — и тем, кто сидит, и тем, кто стоит. Стоящая толпа ведет себя относительно спокойно, а важные шишки на ближней трибуне реагируют так оживленно, что последние ноты «Салюта вождю» тонут в шуме. Три радиорепортера тараторят что-то в огромные микрофоны, но те не подключены к громкоговорителям амфитеатра. Паха Сапа слышит только — с задержкой и накладкой, словно речь заики- призрака, — несколько прохладные аплодисменты и приветственные выкрики толпы. В конце концов, дакотская публика — в основном республиканцы.
Потом пронзительное, накладывающееся на естественный шум верещание громкоговорителя, гулким эхо отражающееся от вогнутой поверхности скалы над узким гранитным карнизом, где сидит Паха Сапа, становится еще более искаженным и раздражающим — это Уильям Уильямсон начинает свою приветственную речь.
Паха Сапа подтаскивает поближе к себе меньшую взрывную машинку и осторожно вытаскивает оголенные концы двух проводков — оплетку он снял перочинным ножом, — пропускает их между большим и указательным пальцами, чтобы очистить от пыли, потом пропускает каждый через отверстия, аккуратно наматывает хвостики на две резьбовые клеммы. Убедившись, что контакт обеспечен, он наворачивает сверху бакелитовые колпачки, прижимающие проводки.
«Я встречался с одним из тех президентов, которых ты собираешься подорвать. Пожимал ему руку. Он спрашивал меня об учебе в Вест-Пойнте. А потом он на приеме познакомился с Либби и сказал: „Значит, вы и есть та молодая женщина, чей муж бросается в атаку с криками и улюлюканьем“».
От неожиданной речи Длинного Волоса Паха Сапа чуть не падает со своего ящика с динамитом. После почти трех лет молчания этот треклятый призрак снова взялся за свою болтовню?
«Я, конечно, говорю о старике Эйбе. О том парне, к чьей щеке ты притулился. В шестьдесят втором я и другие офицеры, что служили под командой генерала Маклеллана в армии Потомака,[119] серьезно обсуждали, не отправиться ли нам маршем на Вашингтон и не сместить ли эту некомпетентную гориллу, а на его место поставить военного диктатора, маленького Мака».
Паха Сапа машет рукой, словно прогоняя комара.
— Замолчи. Ты мертв.
«Да я просто хочу посмотреть, сделаешь ли ты это или наложишь в штаны. Опять…»
Паха Сапа много раз прежде слышал смех Кастера. У этого вазикуна даже при жизни был не особенно приятный смех — слишком уж похожий на нервный гогот озорного мальчишки, — и шестьдесят лет в могиле отнюдь его не улучшили.
— Тебе меня не остановить, Длинный Волос.
И опять этот невыносимый смех.
«Остановить тебя? Да я и не хочу тебя останавливать, Паха Сапа. Я думаю, тебе следует сделать то, что ты задумал. Думаю, ты должен это сделать. Давно пора».
Паха Сапа закрывает на несколько секунд глаза, чтобы спрятаться от белого сияния, жары, сводящих с ума дублирующихся речей снизу, повторяемых усиленным эхом. Он спрашивает, уж не пытается ли призрак вазичу сбить его с толку… перехитрить… или, может, просто отвлечь его в наступающий критический момент.
«Ничего такого, о чем ты думаешь, старый друг, — шепчет ему Кастер. — Я серьезно. Ни один человек — в особенности человек, рожденный в народе воинов, не может так долго и безответно сносить оскорбления… в конечном счете он должен дать героический ответ. Сделай это, Паха Сапа. Снеси сегодня эти треклятые каменные головы к чертовой матери перед всеми камерами, президентом и самим Господом Богом. Это ничего не изменит: твой народ все равно будет побежден, он пережил сам себя и будет забыт, — но это будет надлежащим ответом народа-воина на такое унижение. Сделай это, Бога ради. Я бы сделал».
Паха Сапа трясет головой, пытаясь скорее освободиться от навязчивого голоса, чем дать ответ.
До этого момента он, проведя долгое утро и бесконечный день на тонком карнизе, в невыносимой жаре, не чувствовал ни изнеможения, ни боли. Теперь его тело заполняется болью, потому что Длинный Волос открыл для нее дверь. Паха Сапу вдруг одолевает такая усталость, что он сомневается, хватит ли ему сил раскрутить ручку взрывной машинки, чтобы сгенерировать ток, достаточный для преодоления сопротивления катушек, хватит ли ему сил, чтобы, несмотря на трение, впихнуть плунжер.
«Ты меня понял, Паха Сапа? Ты не спал две ночи и, кроме того, отработал здесь без перерыва три полные смены и три ночи. Если ты вырубишься, твое тело полетит вниз, а сам ты станешь примечанием к истории церемонии открытия: Белый дом пошлет Борглуму письмо с изъявлением сочувствия в связи с такой ужасной трагедией — смертью одного из рабочих, а эти треклятые головы так и останутся стоять здесь. Взрывай их скорей. Какого черта ты ждешь?»
Паха Сапа поднимает бинокль. В главный микрофон говорит какой-то толстый, незнакомый ему человек. Президент Рузвельт улыбается, Борглум стоит, небрежно облокотись о президентский автомобиль, и в его руке пока еще нет красного флажка.
Паха Сапа начинает говорить каким-то неестественным шепотом. Он не хочет, чтобы кто-нибудь внизу, посмотрев на него в бинокль, увидел, что его губы движутся.
— Ты используешь бранные слова, Длинный Волос. Разве ты не обещал жене, что не будешь браниться?
Смех призрака снова эхом отдается в черепе Паха Сапы, но на сей раз он не такой скрипучий.
«Ну да, обещал. Я дал этот обет в шестьдесят втором в Монро, вскоре после того, как нас с Либби познакомили на вечеринке в День благодарения, и всего день спустя после того, как она, к моему сожалению, видела меня пьяным на улице города. Я помолился и покаялся, а потом дал обет, что больше никогда в жизни не прикоснусь к спиртному, не помяну всуе имя Господа и никогда не буду пользоваться бранью, сколько бы меня ни побуждали к этому моя профессия и мои негодные друзья. Но я не приносил клятвы Либби в тот день, я поклялся перед моей старшей сестрой Лидией, а та поспешила передать это юной мисс Элизабет Бекон, которая и в самом деле видела меня в непотребном виде, выглянув через шторы на лестничном окне дома судьи Даниэля Бекона. Но Либби мертва, мой индейский друг, как мертва и твоя дражайшая жена, а с ними истекло и действие всех наших обетов».
— Замолчи. Ты просто хочешь, чтобы я умер. Ты просто хочешь освободиться.
Длинный Волос снова смеется.
«Конечно хочу, черт тебя подери. Я не душа, которая дожидается взятия на небо, я не призрак, который дожидается воспарения, я всего лишь опухоль в памяти Паха Билли Вялого Коня Словака долбаного Сапы. Мы с тобой оба устали от этой жизни, этого мира. Чего ты ждешь — новых болей и потерь? Чего ты ждешь, Паха Сапа? Давай, крути свою треклятую машинку».
Паха Сапа мигает, слыша бранные слова, эхом отдающиеся в его больном черепе. Неужели этот призрак все же сошел с ума?
Но с другой стороны, а чего он и в самом деле ждет? Он намерен произвести демонстрационные взрывы, потом выслушать торжественные речи и только после этого — взорвав сначала одну динамитную шашку, чтобы привлечь внимание толпы и операторов, — только после этого взорвать двадцать один ящик взрывчатки.
Но в словах призрака есть смысл… чего ждать?
Вспыхнув, он понимает, что хочет услышать, будет ли после этого говорить президент Рузвельт, хотя его речь и не предусмотрена в церемонии, а если будет, то что скажет. Он понимает, что пять лет проработал на этом памятнике, взрывал, помогал каменотесам и теперь хочет услышать, что думает об этом президент Соединенных Штатов. Сквозь усталость, не менее тяжелую, чем гранит под и за ним, пробивается понимание: он хочет, чтобы президент и сегодняшние гости гордились работой, которую они проделали на горе Рашмор.
«Да прекрати ты эти идиотские глупости…» — бубнит призрак Длинного Волоса.
Паха Сапа не обращает на него внимания. Борглум начал говорить, обращаясь к президенту и гостям, и теперь в руке у него красный флажок.
Взрывные машинки, выбранные самим Борглумом, изготовлены в Германии и немного сложнее, чем старые, где нужно было всего лишь подключить и нажать, к каким Паха Сапа привык, работая в шахтах.