На следующий день посреди всего того, что прежде было домом Пабло Неруды, поставили гроб с его телом. На полу подсыхала грязь, принесенная водами канала, и еще остатки бог весть чего, запах цветов смешивался с запахом болота и гнили. Люди, пришедшие проститься с Пабло Нерудой, ступали по битому стеклу, по пеплу от книг.
На развалинах его дома стояли и молчали друзья поэта, иностранные журналисты, товарищи по партии. Было ощущение, что хоронят родину. Народное правительство пало, Альенде убит, Неруда умер, свобода погибла. Билась в голове строчка из поэмы Неруды:
Но немного погодя — совсем как в рассказе «Ссыльные» — в колонне, шедшей за гробом Пабло Неруды по Авенида дель Пасео к кладбищу, женщины и мужчины со слезами на глазах и с кулаками, поднятыми вверх, запели. Наперекор солдатам, окружившим их плотной цепью, наперекор их автоматам, поставленным на «огонь», товарищи Пабло Неруды пели «Интернационал». Имена Сальвадора Альенде и Пабло Неруды еще и еще раз слились в криках скорби и гнева. Завтра эти крики снова будут криками победы!
И ощущение всеобщей катастрофы, поражения, смерти уступило место совсем иному настроению, и люди в колонне начали хором читать стихи Пабло Неруды:
ССЫЛЬНЫЕ
Почему мы задержались в Р.? То ли надо было делать пересадку, то ли еще по какой причине, сейчас не помню, но так или иначе, мы там сошли и просидели в гостинице целые сутки.
Дождь шел еще, когда мы подъезжали к станции, а немного погодя припустил так, что никто и носу не мог высунуть на улицу. Два моих попутчика и еще один человек, учитель из Виктории, с которым мы познакомились в дороге, засели за покер, а заодно и за водку, свиной рулет и сопапильяс — оладьи на меду.
В гостинице было душно: чадили жаровни, дым резал глаза, щипал в носу. По полу бесшумными вереницами кружили тараканы, друг за другом, не переставая, как одержимые.
Покер мне не нравится, он меня не увлекает. Вообще меня не увлекает ни одна азартная игра. Раньше в Сантьяго по воскресеньям я ходил на бега, но это было очень давно, еще до того, как я вступил в партию. А потом уже и времени не было...
Я перекусил и вышел на порог подышать свежим воздухом и посмотреть на дождь. Лило вовсю. Гостиница выходила на площадь. Там все журчало ручьями. Деревья казались мокрыми курицами, нахохлившимися под дождем. Временами начинало хлестать как из ведра, потом вроде бы затихало, дождь редел, казалось, вот-вот просветлеет, но тут же припускало еще пуще.
У самой двери в кресле-качалке сидела хозяйка гостиницы и потягивала мате[2]. Рядом с ней дымила жаровня и стоял наготове чайник. Она молча смотрела на дождь.
Я поздоровался, она в ответ чуть наклонила голову, не отнимая губ от бомбильи.
У киоска на площади лежали какие-то узлы или мешки... Вдруг один из них зашевелился. Я присмотрелся — это были люди, скорее всего ребятишки, они лежали прямо под дождем. Хозяйка безмятежно смотрела туда же, куда и я.
— Сеньора, — спросил я, — кто это там, дети?
— Да, вроде, — сказала она.
Было в ней что-то неприятное.
— А кто они?
— Должно быть, эти, «чистим-блистим», с площади, — и громкое причмокивание возвестило, что мате высосан до дна.
— Бедняги, — сказал я, — они же теперь небось как юшеньки...
— А, они привыкли, — промолвила она спокойно. — Если не перестанет, пойдут по домам, там их высушат — палкой. Она давно по ним плачет.
— Но они же заболеют, — возразил я. — Почему бы вам не пустить их сюда, под навес, пока дождь?
Она в это время наливала себе еще, при моих словах мате выплеснулось на угли жаровни.
— Как это вам пришло в голову? — От возмущения у нее даже дыхание перехватило. — Это же бандиты! Они с того берега, из поселка, вы что, не знаете, дрянь место, и люди там дрянь. Вы бы видели их дома, с души воротит. Бандиты, одно слово!
— Хорошо, хорошо, не волнуйтесь. Просто, ну не знаю, мне стало их жалко. В такой дождь...
Она с шумом перевела дух после мате:
— Жалко! Сразу видно, что вы не из здешних!
— Да, — сказал я, — это верно, я совсем не из здешних.
Больше всего мне хотелось сейчас пнуть ее ногой. Помолчали.
— Вот что я вам скажу, — вдруг начала она вновь. — Уж кого жалко, так тут одних приезжих, они здесь недавно. Вот уж им действительно несладко.
Я навострил уши.
— Приезжие? Откуда?
— Почем я знаю? Наверное, с севера. Говорят, плохие люди. Коммунисты, вот что. Священник тут много о них рассказывал, и губернатор тоже. Может быть, они и плохие, не знаю... Но женщины все ходят в церковь. Одна, молоденькая, ждет ребенка. Так бедствуют...
— Когда они приехали? — спросил я, стараясь изо всех сил не выдать своего интереса.
— Что-то уж пятнадцать дней, — проговорила она, не отрываясь от бомбильи. — Работы им тут, конечно, никто не даст, а уехать не разрешают. Просят милостыню. Да не умеют они просить, сразу видно. Все, что было, продали. Кроме того, что на них, уж и не знаю, что осталось. И никто с ними не разговаривает из-за того, что сказал священник, — боятся люди. Вчера я купила у них ложку, говорят — «у нас лишняя». Мне ложка не нужна, но надо же помочь... Что я могу еще сделать? Больше я ничего не могу, за эти дела тоже, знаете, по головке не погладят...
— Где они живут? — спросил я. — Их держат в казарме или в арестантской?
— Нет у нас никакой казармы, а арестантская та будет поменьше, чем моя уборная. На стадионе живут.
— Хорошо, что на стадионе, там хоть крыша...
— Крыша? — переспросила она. — Какая там крыша? Откуда?