Я больше не слушал, я уже шел, вернее, бежал по улице. Через три квартала после площади исчезла мостовая, и ничто уже не напоминало город. Вода текла потоками, а глина под ногами разъезжалась как мыло. Не помню, как я добрался до стадиона. Когда-то я здесь бывал. С тех пор ограда успела перекоситься, кирпичный фундамент осыпался, появился — видимо, для страховки — деревянный забор, но и он уже сильно подался. Шлепая по лужам, я вбежал через дырку в заборе, которая когда-то была входом.
— Вы далеко собрались?
Сначала я не понял, кто говорит, увидел только огонек сигареты, который плавал в темноте на том месте, где прежде было окошечко кассы.
Я пошел дальше. Огонек описал дугу, и меня окликнули громко:
— Стой!
В проходе появился некто в пальто и шляпе.
— Простите, — сказал я невинно, — это вы мне?
— Тебе, — ответил он, — иди-ка сюда.
Я сунул руки в карманы и не спеша, походкой гуляющего от нечего делать пошел к нему. Носки у меня промокли насквозь, вода со шляпы стекала на затылок, а оттуда за ворот, по спине.
Он спросил меня, что это я собираюсь тут делать. Так спросил, что я думал, он вот-вот зарычит. Я посмотрел на него с интересом — у него были усы крестьянина, нос большого любителя выпить, и мне вдруг пришло в голову, что дежурить ему здесь неохота. Тогда я строгим тоном осведомился, а кто, собственно говоря, он сам, чтобы задавать мне такие вопросы. Может, он, чего доброго, сыщик? И вообще, какое его собачье дело, кто сюда входит, а кто выходит, он что, собирает за вход? Я прекрасно видел, кто он и что, но уж очень мне хотелось как-нибудь его уязвить.
Он как будто смутился и предъявил мне свой служебный значок — ну конечно, из полиции... Тут, видимо, и он вспомнил, кто он такой, и снова остервенел. Пришлось мне вынимать из кармана бумажку от министерства внутренних дел, которая удостоверяла, что в связи с Неделей туризма нам, журналистам, разрешено видеть все, что мы пожелаем, и предписывала оказывать всяческое содействие.
Он начал было читать, но под дождем бумага расползалась, вдобавок у него погасла сигарета, и он мне сказал, что я могу пройти. Только не дальше трибун!
— Понимаете, в чем дело, — доверительно объяснил он, — тут, на стадионе, держат коммунистов, ссыльных, так что поостерегитесь. Меня прислали сюда, чтобы я ходил вокруг этой чертовой арены. На кой ляд — неизвестно. Можно было бы спокойненько сидеть себе в клубе или у Мери, понимаете? Как только стихнет, уйду, ей-богу, уйду, честное слово! Да... а вам-то что здесь понадобилось?
— Видите ли, — ответил я так же доверительно, — тут, на стадионе, будет праздник, большой праздник — родео[3] и футбольный чемпионат, выборы королевы красоты и все такое, и меня вот, значит, послали посмотреть, что тут и как... Да, и еще будут снимать фильм! А поезд у меня уходит рано утром, так что все надо сделать сейчас, понимаете?
Он подал мне руку (куда мне было деваться?), повернулся
Трибуны эти представляли собою не что иное, как несколько рядов скособоченных деревянных скамеек... Больше всего им пристало бы слово «насест». Я забрался на скользкую скамейку, рассчитывая с высоты сразу увидеть, где тут ютятся товарищи. Мокрое пальто давило мне плечи. Отсюда, сверху, футбольное поле представилось мне огромной пустыней с двумя озерами против ворот и одним, поменьше, в центре. Вокруг мокла под дождем черная грязь, которая когда-то, судя по всему, была беговой дорожкой. На северной стороне маячили куча угля, камни и какие-то кусты. Потом забор, деревья, и позади всего этого уже начиналась станция. Никаких признаков дома или сарая. И безлюдье. Пошел дождь, и их перевели в другое, более укрытое место, подумал я, тем лучше... А как же тогда полицейский? Я засомневался и решил обойти вокруг, держась деревянного забора. Но сначала я пересек поле и пошел к южной стороне. Стало еще темнее. Я почти ничего не видел. А, это ивы, плакучие, как водится, еще бы! И кусты, похожие на ежевику... А там, в гостинице, теплым-тепло и оладьи на меду... Вот дойду до этих кустов, а потом...
Между этими кустами я их и увидел, товарищей. Они сидели и лежали прямо на земле. От иссиня- бледных лиц несло холодом. Их было двое, с женами, да пятеро детей, свернувшихся в один комок. Самого маленького мать держала на руках. Из кусков картона, железок, еще какой-то бросовой дряни они слепили некоторое подобие крыши и стены. Я нагнулся, чтобы рассмотреть их получше, они тоже на меня смотрели. Смотрели и молчали.
— Товарищи дорогие, — начал я и дальше не мог.
— Кто вы? — спросил один из них.
Голос никак не слушался меня.
— Товарищ. Я ваш товарищ по партии.
Они не поверили. Женщины заплакали, они боялись чего-то и надеялись на что-то. Дети тоже вдруг испугались и начали всхлипывать.
— Вот что, — сказал один из мужчин, маленького роста. — Я не думаю, что вы хотите нас обмануть. Но мы здесь ничего не знаем. Мы коммунисты с селитренных рудников, с севера, нас сюда привезли, а жить негде. И сегодня мы ничего не ели, кроме хлеба. И у женщины нет молока, чтобы кормить грудного. Нам ничего не известно. Нас схватили и пихнули в поезд, грозя пистолетами. Если бы наши жены не вцепились в нас как безумные, то они остались бы там одни-одинешеньки. Мы не представляем даже, где находимся, к кому здесь можно обратиться. Вот какие дела, товарищ. О, то есть сеньор. Простите.
Другой, высокий и костлявый, прервал его и вышел ко мне из кустов. Недоверчиво посмотрел в глаза.
— Вы член партии?
— Да, я из Сантьяго, здесь я по другим делам и вот узнаю, что вы тут находитесь...
— Ваш партийный билет?
Я пошарил в карманах, билета там не было. Его там и не могло быть. Кто же в годы подполья станет носить при себе партийный билет? Он помолчал немного, подумал и сказал:
— Я не могу вам поверить, понимаете? Откуда я знаю, что вы коммунист и что все это не провокация?
Он говорил серьезно, кажется, с сожалением, но твердо.
Я растерялся. Как доказать им?.. Тогда я поднял голову и начал петь, наверное, не очень красиво, но зато от всей души:
Маленький тоже вышел из «дома», встал, подтянулся, сжал посиневший кулачок (он у него не очень-то сжимался) и поднял руку с кулаком вперед и вверх, как будто раскрыл над нами зонтик, которого нам в этот момент не хватало. Мы пели все трое и плакали как дети.
Потом мы обнялись. Они вдруг будто опьянели, любовно толкали меня под ребра. Женщины утешали детей, а сами заливались слезами больше их. И только грудная спала как ни в чем не бывало, завернутая в грязную шаль и с глиняной лепешкой на носу.
Приехав в Сантьяго, я пошел к Гало[4] с отчетом о поездке и рассказал ему о ссыльных в Р. Он был возмущен и обещал поговорить с Сесаром из Комитета солидарности.